Я на нетвердых ногах вышла из комнаты.
Позднее, когда Маделин уже покинула дом с потрепанной сумкой, в которой находились ее скромные пожитки, он мне много чего сказал. Ему понятно, говорил он, что я желала только блага и действовала из лучших побуждений; и он знает, сколько времени и сил я потратила, чтобы подружиться с его дочерьми; он благодарен мне за это и высоко ценит мои усилия. Но когда я становлюсь на чью-то сторону в семейных спорах и демонстрирую, что не согласна с ним, это не идет на пользу нашему браку.
– Я не прошу тебя лицемерить, – убеждал он. – Я не прошу тебя высказывать чуждые тебе суждения. Я просто прошу тебя помалкивать в случае конфликта между мной и детьми Элеоноры. Ты довольно громко сетуешь, видя это жалкое зрелище, которое называется английским якобы нейтралитетом по отношению к вашей Гражданской войне. Но сама ты очень далека от проявления нейтралитета! А ты в таких случаях должна оставаться нейтральной. Я не хочу, чтобы отголоски моего первого брака пятнали мой второй.
Его аргументы звучали убедительно, но полностью принять их я не могла. Однако и возражать ему не стала, опасаясь, что наш разговор перейдет в ссору, а я все равно не умела долго на него сердиться. Той осенью он снова повез меня за границу, теперь на юг Европы, и мы два месяца путешествовали по Греческим островам. Мы собирались часть этого времени провести в Италии, но в Риме все еще звучали отзвуки революционной риторики Гарибальди, а Эдвард решил избегать политически нестабильных районов. Я мельком увидела Венецию, откуда мы пароходом отправились в Афины, но, кроме полного энтузиазма решения вернуться когда-нибудь туда, в моем дневнике почти ничего не говорится о впечатлениях от этого великолепного города-сказки. Я посвятила Греции несколько страниц – все они в моей третьей тетради в красном кожаном переплете, названной «Посещение Греческих островов, 1862». Перечитывая записи, я теперь понимаю, что, хотя и отправлялась в путешествие, только чтобы не огорчать Эдварда, – мне очень не хотелось надолго оставлять мальчиков, – я вскоре забыла о том, что уезжала из Англии против воли.
Я правильно сделала, поехав с ним. Мы были очень счастливы, и в нашей близости, вдали от отвлекающих мелочей повседневности, я стала лучше, чем прежде, понимать, всю сложность его характера. Мне впервые пришло в голову, что он, вообще-то, мало подходит для семейной жизни. Эдвард был слишком беспокойным и независимым, чтобы не тяготиться узами домашнего очага, и, хотя был счастлив в браке, счастливее всего чувствовал себя, когда жена становилась скорее любовницей, а не хозяйкой дома. Я вспомнила слова Маделин о подчинении диктату общества, и мне показалось, что, несмотря на внешнюю поддержку принятого порядка, в душе он вовсе не был конформистом. Когда обстоятельства требовали от Эдварда вести себя в рамках установленных правил (в роли отца семейства, например), он становился наименее привлекательным и чувствовал себя совершенно не в своей тарелке. В лучшем своем виде он представал, когда освобождался от всех пут, навязанных ему его положением. Именно таким я встретила его в Нью-Йорке, когда Эдвард предстал иностранцем вне своей привычной обстановки, и теперь снова наблюдала его таким, когда мы вдвоем находились вдали от дома.
Тогда начала я понимать, кем была для него Элеонора. Она тоже любила путешествовать, разделяя его интересы явно в большей мере, чем я. Вероятно, она тоже чувствовала себя лучше в мире вне пут повседневной жизни. Первая жена была тем спутником, который требовался Эдварду, истинной родственной душой, готовой разделять его приключения, и, когда он нашел ее, ни он, ни она не нуждались более ни в ком другом. Да, нужен был сын для наследования титула, возможно, дочь, чтобы заботилась о них в старости. И больше никто. Все остальное только мешало.
– Но я люблю тебя так же сильно, как Элеонору, – заявил он. – А иногда даже сильнее.
Все ссоры казались такими далекими после этих слов. И когда мы вернулись в Англию, я пребывала в убеждении, что мы больше не поссоримся ни разу в жизни, но Эдвард решил провести Рождество в Ирландии, и именно тогда, во время моего второго посещения Кашельмары, я познакомилась с его подопечным Дерри Странаханом.
3
Дерри мне понравился. Ему, как и мне, чуть-чуть не хватало до двадцати одного, он был красив – стройный, темноволосый, грациозный, выглядел очень привлекательно. Говорил со странным акцентом – ирландским с сильными английскими интонациями, приобретенными, видимо, от Патрика. Обаяния ему хватало, чтобы соблазнить десяток пташек с любого куста, и он обладал острым как бритва умом. Отделаться от его обаяния было невозможно. Меня втайне интриговали его грехи юности. Женщин обычно интересуют мужчины с буйным романтическим прошлым, и я в этом смысле не стала исключением.
Тем Рождеством Дерри вернулся домой из Франкфурта после нескольких лет изгнания, и Эдвард разрешил ему провести месяц в Кашельмаре, прежде чем отправиться в Дублин и готовиться к поступлению в ирландскую адвокатуру.
– Для меня большая честь познакомиться наконец с хозяйкой дома, – сказал Дерри, низко кланяясь мне; я смотрела на него и никак не могла поверить, что он когда-то был крестьянским сыном и жил в дымной хижине у дороги на Клонарин.
Поначалу я почти его не видела – была слишком занята подготовкой к рождественским праздникам, да и он целыми днями пропадал где-то с Патриком – искали приключений. На Рождество его с нами не было: Эдвард настоял, чтобы он посетил родню в Мам-Кроссе. Дерри с мрачным видом уехал накануне Рождества. «Не удивлюсь, если придется спать под единственной кроватью со свиньями, курами и шестью малыми детьми», – заметил он. Эдвард возразил, что его долг – на Рождество посетить родню, пусть и дальнюю, а Дерри уже знал, что лучше не вызывать неодобрения Эдварда.
По возвращении из семейной обители он вскоре довел меня и Патрика до слез ужасно смешным рассказом об увиденном, и, поскольку все возможные рождественские визиты были уже нанесены и приняты, Дерри все чаще искал моего общества. Я от этого нервничала, потому что Эдвард быстро замечал любого молодого человека, который оказывал мне самые невинные знаки внимания, но потом я с облегчением поняла, что интерес Дерри проявляет не ко мне, а к моей неизменной компаньонке – Катерин.
Катерин тоже симпатизировала ему. Она видела его, когда Дерри был совсем мальчишкой, поэтому теперь словно встретила его в первый раз, как и я. Катерин, конечно, не призналась, что молодой человек ей нравится (она была для этого слишком скрытной), но я обратила внимание, что она часто улыбается в его присутствии и никогда не пресекает его попытки очаровать ее.
Я втайне радовалась. Да и возражений против этого не было; я все время читала любовные романы, в которых два таких человека влюблялись друг в друга, словно это было в порядке вещей. Катерин вдовствовала уже два года; она была богатой, красивой и достойной. Дерри по рождению стоял гораздо ниже ее, но был вполне респектабелен, и перспективы у него были блестящие. И еще он знал, как обходить застенчивость Катерин, а Катерин, со своей стороны, была идеальной слушательницей его остроумных историй. Один дополнял бы другого. Я не могла себе представить более чудесной пары.
Ситуация стала интереснее с романтической точки зрения, когда стало ясно, что у Катерин появился еще один поклонник. После Рождества к нам из своего замка, находящегося в восьмидесяти милях к востоку от Кашельмары, приехал друг Эдварда лорд Дьюнеден, который оказывал Катерин знаки внимания чуть не с первых дней ее возвращения из Санкт-Петербурга, а теперь стал еще внимательнее. Поскольку Катерин, как никто, умела скрывать чувства, бедняга Дерри вскоре погрузился в хандру.
– Конечно, лорд Дьюнеден очень знатная особа, – наконец сказал он мне в отчаянии, – он так богат, у него такое высокое положение – мне и за тысячу лет такого не добиться, но, леди де Салис, у меня тоже есть кое-какие достоинства, каких нет у него. Как по-вашему, мисс Катерин, то есть леди Роукби, совершенно не замечает их у меня?