Два первых просмотра этого сна в 1948 и 1953 годах заканчивались на этом месте. В этот же раз, после удара колокола я оказался в месте похожем на судоверфь. Быть может так и было, потому что я увидел остовы двух или трех строящихся кораблей, на одном из которых, по видимому, уже готовому к спуску в море (верфь была на самом берегу и немного вдавалась в залив, переходящий в море) на палубе стояли монах, спасший меня, какой то энергичный господин средних лет, одетый по моде того времени и я. Мой спаситель и господин, которого, как мне запомнилось, звали Христофором о чем-то оживленно говорили, изредка поглядывая в мою сторону, но не обращаясь ко мне. Я же с интересом разглядывал корабельные снасти, мачты, штурвал и прочее судовое снаряжение, пока меня вдруг не потянули за рукав. Я обернулся и, вместо монаха и господина, увидел молодую красивую женщину, с печальными глазами в которых увидел свое отражение. Женщина тыльной стороной ладони коснулась моего лба, словно проверяя – нет ли у меня температуры и тихо произнесла, глядя не на меня, будто всматриваясь вдаль: – Левушка, прошу тебя – останься жив. Я проснулся и, как уже говорил, мучительно пытался вспомнить имя, по которому обратилась ко мне незнакомка. Так и не вспомнив, я стал собираться в военкомат, в котором должна была решиться моя судьба на ближайшие три года.
Медицинское освидетельствование на профпригодность допризывников к военной службе, проходила в самом здании военкомата. Возможно потому, что там было легче обеспечить сохранность необходимого по разнарядке количества призывников. Было проще предупредить вероятность побегов различного рода уклонистов, а также возможной пересортицы за счет инвалидов призывного возраста, которых штатские врачи могли по ошибке счесть достойными для выполнения конституционного долга. Увы, это не моя ехидная шутка, так бывало, чему я сам был свидетелем, сопровождая инвалида по психиатрии домой в Ленинград, комиссованного только через год службы. Ему я был обязан внеочередным отпуском на целых пять суток. Как говориться не было счастья, так чужое несчастье помогло. Правда мой подопечный, которого я благополучно сдал в объятья его родителей, был рад не меньше меня. Допризывники в одних трусах, прижавшись к стенам коридора, ожидали вызова. Среди них стоял и я, мелко подрагивая вместе с остальными новобранцами, от холода. Конец ноября, как и затем зима, была на редкость холодной. Наконец, вызвали меня. Я вошел, и бодро, стараясь не стучать зубами, строго, по заранее проведенному с нами инструктажу, доложил: – допризывник Триб для прохождения медицинской комиссии прибыл, и совсем не по инструкции, добавил от себя – здравствуйте. Однако, на мое приветствие никто, из сидящих за большим столом трех или четырех военврачей в белых халатах, не ответил. Уточнив мои анкетные данные, мне велели повернуться к ним спиной, спустить трусы, затем повернуться и стать к ним лицом все так же со спущенными трусами. Не знаю, что интересного они увидели, но мне показалось, что в таком виде я простоял довольно долго, успев представить себя в образе бравого солдата Швейка. Такое сравнение вызвало на моем лице улыбку, вероятно столь же идиотскую, как и у Швейка, потому что тотчас последовала команда надеть трусы и ответить на вопрос: – чем болел? Тон, каким был задан вопрос не оставлял сомнений в том, что комиссия ожидала от меня подробного рассказа о многих, не отмеченных в моей медицинской карте болезнях, в том числе и психических, но вопреки их ожиданиям, я довольно глупо переспросил – когда? – Что когда? и как мне показалось также глупо, переспросили меня. В детстве, чем болели?
– Ангиной, приободрившись ответил я. Операции были? Да, вырезали последние гланды. Теперь улыбалась комиссия. – И что, много гланд у тебя вырезали? – А кто его знает, то есть, я не знаю, ответил я. Ладно, сказал, главный в комиссии, еще чем болел? Да вроде, как ничем больше, разве, что когда совсем маленьким был. И чем тогда болел? Кажется, какой-то пелагрой, точно пелагрой.
– Триб, ты что шутить пришел себя.
– Так я и не шучу. А, что пелагрой болел, так – то мама мне говорила и уж точно не шутила, – твердо ответил я.
За столом комиссии началось, не понятное для меня оживление. Один из врачей вышел и вскоре вернулся с двумя другими врачами. – Вот этот, призывник Триб, утверждает, что переболел пелагрой и похоже не врет. – Вы хотите сказать, что он остался жив? Кажется, совсем не давно я где-то уже слышал эти слова, промелькнуло у меня в голове.
– Вероятно, как видите, словно еще продолжая сомневаться, – ответил тот, кто привел других врачей. – Триб, с участием в голосе, спросил главный в комиссии, расскажи подробнее, все что помнишь о том. Где, когда заболел? Как лечили? Хотя про это не надо. Короче расскажи, что знаешь, попросил он.
– Да мне и рассказать то нечего. Я мало, что помню. Ведь мне было тогда всего три или четыре года. Знаю, что лежал я палате смертников, в больнице. Кажется, в Ташкенте. Мы там в эвакуации были.
– Как в палате смертников, ты опять шутишь, – сурово спросил главный. – Не шучу, так мать говорила. Я не все время был в этой палате, а только последние дни, когда отказались от меня, потому что считали меня безнадежным. А я, как видите обманул всех, и выжил. Мама говорила, что об этом, ну то есть о моем выздоровлении, даже в какой-то газете написали. Больше вопросов ко мне не было. Меня признали годным к не строевой службе, которую я относительно благополучно прошел в стройбате московского военного округа. Через неделю, за день до обозначенной в повестке дня явки на призывной пункт, дома состоялся прощальный ужин. Мама и сестра приготовили все любимые мной блюда, которые только возможны были в начале зимы. Меня тронуло их внимание, но кажется они перестарались, потому что в результате, по крайней мере целый год, я с тоской вспоминал мясо в кисло сладком соусе, вареники с картошкой и творогом со сметаной, студень, изумительный наполеон, тающий во рту, хрустящие рогалики… Очевидно родители и сестра надеялись через мой желудок сохранить как можно дольше мою память о них и почтовый адрес родного дома, но должен признаться, что чаще, как минимум три раза в день, как я сказал в течение года я вспоминал вкус тех яств, которые по прежнему дразнят мое воображение. Оставшиеся от нашей прощальной вечерней трапезы рогалики с вишневым вареньем, мама стала упаковывать в кальку, а затем в газету, по привычке предварительно просматривая, чтобы не завернуть рогалик Хрущевым или, не дай бог, в старую газету со Сталиным. Заметив мой удивленный взгляд, мама сказала: – Левушка, это возьмешь с собой, угостишь ребят. Мама продолжила еще о чем говорить, но я не слышал, потому что в моей памяти мгновенно возникло окончание сна, виденного мной накануне врачебной комиссии, которое я тогда безуспешно пытался вспомнить. Не знакомая молодая красивая женщина, и как сейчас я заметил, в чем-то похожую на маму, явственно произнесла: – Левушка, прошу тебя, останься жив. В том сне эта просьба была обращена ко мне. Мне стало понятно, почему я тогда не запомнил имени, обращенному ко мне. Тот сон был зарисовкой драматического эпизода из моей прошлой жизни, в которой у меня было другое имя. Тотчас возник вопрос – возможно ли… Еще не успев для себя до конца сформулировать возникшее предположение, я прервал маму и, глядя ей прямо в глаза, пытаясь увидеть в них свое отображение, то которое видел тогда в глазах не знакомой женщины, попросил маму вспомнить: не произносила ли она, когда-нибудь, может быть и во сне фразу – Левушка, останься жив. Неожиданный вопрос и нетерпение прозвучавшее в моем голосе удивило всех, но более всего маму.
– Откуда ты знаешь? Ты же спал, я видела. Не ужели я разговаривала во сне, а мне казалось, что я спала.
– Мам ты не волнуйся. Вероятно, так и было и говорила ты не вслух, а во сне. Я потом объясню, как услышал тебя, но сначала ты должна рассказать, что ты видела или, что тебе приснилось той ночью. И вообще, пожалуйста, расскажи нам о себе, все, что помнишь, с самого детства. Стыдно сказать, но мы ничего, или почти ничего не знаем о тебе.