«Красный император», он же «кровавый царь Ирод», он же «отец народов», он же «стальной генсек» – главный герой массовой историко-политической литературы. Причем авторы-сталинисты обычно демонстрируют куда большую образность пера, чем их оппоненты. Фантазия последних вращается обычно вокруг «гения зла», «тиранства», «палачества». То ли дело – апологетика! «Творец Победы», «Путин, учись у Сталина», «Боже, Сталина храни!», «Царь СССР Иосиф Великий»…
Соитие сталинской эстетики с православно-монархической – особый феномен. Оно может приобретать самые причудливые образы: орел в колосьях, или советский герб, где вместо молота крест, или царский герб, где вместо скипетра и державы серп и молот. Но ведь то же соитие мы видим и в государственной символике. Коронованный орел соседствует с музыкой Александрова, а флаг дореволюционной России и Белой гвардии – с красноармейскими звездами на знамени Вооруженных Сил РФ. Кто-то называет такое смешение шизофреническим (кстати, некоторые психиатры считают «сочетание несочетаемого» не только следствием, но и причиной шизофрении – к вопросу о новых российских поколениях). А кто-то видит в этом преодоление Гражданской войны, «историческое примирение красных и белых».
Доктор философских наук, социолог, историк, любитель дореволюционной России И. Чубайс (приходится старшим братом всевиноватому приватизатору и не общается с ним из-за его политической деятельности) уверен, что консенсус по поводу советской власти и личности Сталина невозможен, а возможно лишь преобладание одной точки зрения над другой. В том, чтобы его антисталинская точка зрения возобладала в России, он видит смысл всей своей деятельности.
Когда у меня родилась дочь, я задумался: как рассказать ей, когда она подрастет, о XX веке в русской истории? Как, не пряча от нее никаких мнений, уберечь ее от этой постсоветской разорванности? Мне далеко до научных степеней и эрудиции И. Чубайса, но я осмелюсь – нет, не возразить, – только усомниться в его словах. А вдруг – если в дискуссии правильно выбрать точку отсчета, систему ценностей, почву под ногами – консенсус все-таки возможен?
Как почву для примирения «красных» и «белых» вокруг Сталина нам предлагают русскую тему, русскую идею. Я хочу конкретизировать ее как русский вопрос, вопрос о русском народе. Именно народ – а не личность и не государство – является субъектом национальной истории. Как и личности, государства рождаются и умирают. На наших глазах не стало Советского Союза, как ранее не стало Российской империи. И если между Российской империей и Московией была территориально-правовая преемственность, то между Московией и Киевской Русью ее не было, однако сохранялась преемственность национальная. Мы в равной степени ведем свою историю от Киева и Москвы по той причине, что в обоих случаях речь идет о русском народе.
Еврейские и кавказские, украинские и белорусские, татарские и башкирские историки ставят вопрос о положении своих народов в России на том или ином этапе ее развития, рассматривая этнос отдельно от страны. Я исхожу из допущения, что интересы государствообразующего этноса также могут не всегда совпадать с интересами государства. Один знакомый в споре со мной расценил такой подход как нечто среднее между либерализмом и государственничеством. Меня устраивает такая трактовка, особенно если назвать эту середину золотой.
Сталинисты в спорах всегда позиционируют себя патриотами, а либералы против этого не очень-то возражают, частенько считая патриотизм чем-то ненужным или даже вредным. Попробуем разобраться, насколько в реальности совместимы сталинизм и русский патриотизм.
Глава 1
Страна умерла, да здравствует страна!
Загадка: «Следует за февралем, но не март». Вопрос на засыпку, правда?
Существует байка, что большевики подумывали установить памятник Достоевскому и написать на нем: «Федору Михайловичу Достоевскому от благодарных бесов». Писатель в «Бесах» предрек не только переворот в государстве и в морали, кровавый хаос, многомиллионные жертвы. Там есть еще одно пророчество – метафорическое, иносказательное.
Главный бес в романе, лидер революционной социалистической ячейки, приходится сыном беспечному и прекраснодушно-оппозиционному либералу, ужаснувшемуся тому, каким стал его отпрыск. Так же случилось и в 1917 году: Октябрь стал порождением Февраля, либеральные зазывалы которого ахнули от последствий, да было поздно. Вырыли для империи яму – и сами же угодили в нее.
В конце февраля в Петрограде вспыхнули рабочие и солдатские вооруженные восстания, вызванные тяготами военного времени (в столицу несколько дней не доставляли хлеб[1]) и кое-как оседланные либерально-оппозиционной частью Госдумы. «Хозяин земли Русской» находился далеко от столицы – возвращался из ставки на поезде (в ходе переписи 1897 года Николай II именно так указал род занятий: «хозяин земли Русской», а не «российской» или «многонациональной»). После столкновений государственных сил с восставшими генерал М. Алексеев, руководивший армией, телеграфировал всем главнокомандующим фронтами, что восстание слишком многочисленно и отчаянно, поэтому единственный выход – отречение царя. Главкомы направили Николаю телеграммы с соответствующей просьбой – отречься. Следующий ход был за ним.
Текст, который впоследствии опубликовали как манифест царя об отречении, представляет собой телеграмму императора в ставку, подписанную карандашом. Т. Миронова, доктор наук (правда, не исторических, а филологических), в книге «Из-под лжи» пишет, что эта карандашная подпись была единственной в жизни Николая и не имела юридической силы. Автор уверяет (возможно, и себя тоже), что царь в действительности не отрекался от престола – его телеграмма содержала скрытый призыв к армии защитить своего императора. Скрытый, потому что открытый призыв генерал-«изменник» Алексеев по армии не разослал бы. Но, как бы то ни было, от имени лишь двух генералов – Х. Нахичеванского и Ф. Келлера – пришли ответы с выражением преданности и готовности подавлять мятеж. В целом армия встретила отречение спокойно. Кто-то объясняет это нежеланием вести гражданскую войну, тем более во время войны с внешним противником. Однако впоследствии все равно пришлось…
«Я до сих пор, почти тридцать лет спустя, с поразительной степенью точности помню первые революционные дни в Петербурге… В городе, переполненном проституцией и революцией, электрической искрой пробежала телефонная молва: на Петербургской стороне началась революция, – писал белоэмигрант И. Солоневич. – К вечеру улицы были в полном распоряжении зловещих людей. Петербургские трущобы, пославшие на Невский проспект свою «красу и гордость», постепенно завоевывали столицу… Каждый из нас предполагал, что он – в единственном числе, что зловещие люди являются каким-то организованным отрядом революции… Как это мы, взрослые люди России, тридцать миллионов взрослых мужчин, могли допустить до этого?..»[2] В точности «Тараканище» Чуковского: «И не стыдно вам? Не обидно вам? Вы – зубастые, вы – клыкастые, а малявочке поклонилися, а козявочке покорилися…»
А. Солженицын так размышлял о природе Февраля: «Революции можно классифицировать: по главным движущим силам их, – и тогда Февральскую революцию надо признать российской, даже точнее – русской; если же судить по тому, как это принято у материалистических социологов, – кто больше всего, или быстрей всего, или прочнее всего, надолго выиграл от революции, – то можно было бы ее назвать иначе (еврейской? но тогда – и немецкой? Вильгельм на первых порах вполне выиграл)»[3].
Как-то на одном из политических ток-шоу В. Жириновский схлестнулся с дамой из КПРФ (приношу извинения читателю и в особенности даме из КПРФ за то, что не запомнил ее имя-фамилию). В ответ на его нападки она бросила: «Если бы не коммунисты, этот «сын юриста» никогда бы не выбрался из-за черты оседлости!» Должен возразить ей. Не к лицу коммунистам присваивать себе чужие подвиги.