— Да ежели он паи заберёт, — раскинул руки Григорий Иванович, — мы, считай, голые. — Скулы у него заострились.
— Так уж и голые, — миролюбиво возразил Голиков, — нет, ничего ещё.
— Иван Ларионович, не томи, говори дело.
— А я всё о деле. Только о деле, Гриша.
Шелихов знал, что Иван Ларионович любитель пошутить, поиграть, но что сейчас он надумал — никак в толк взять не мог. Лебедев под корень компанию сёк. Оно ведь только первый ряд в срубе порушить надо, а там посыплется бревно за бревном. Дураку ясно. И всё с такими трудами выстроенное — прахом пойдёт. Это ведь, как огонь, как пал по тайге, по компании ударить могло. А как тайга горит, Шелихов видел. Искру в сухой мох уронят, и поползут, поползут горячие языки, а через минуту заревёт страшным зверем пал и пойдёт пластать. Пихты, что по две, три сотни лет стоят, вспыхивают, как свечи, могучие кедры валятся, и зверье, обезумев, уходит от пала, бросая насиженные гнёзда и норы. От пала никому нет спасенья. Так и в этом разе могло быть: возьмёт паи Иван Андреевич, и за ним другие пайщики унесут капиталы. Мало ли о компании плохого говорили? Никого за полу армяка не схватишь и не удержишь.
Шелихов потянулся к Ивану Ларионовичу.
Голиков ладошки к печи прижимал. Но по нему, однако, не было видно, что сильно зазяб. Розовый был, словно напился горячего чая.
Наконец Голиков с песенкой своей — ду-ду-ду и ду-ду-ду — мягонько подкатился к столу. Достал окованную надёжно шкатулку, которую редко кому показывал, поставил перед собой, сел напротив Григория Ивановича.
Шелихов взглянул на него и не узнал. Известно: в человеческом лице перемены происходят. Сей миг оно весело, радушием светится, а через час, глядишь, посуровело, туча хмурая на него набежала. Но чтобы такая перемена произошла, и так вдруг, как это случилось с лицом Ивана Ларионовича, — то уже странно было. У голландки, ладошки грея и слова ласково выговаривая, стоял один человек, а сел за стол вовсе иной. Глаза узкие, колючие выглядывали из-под опущенных бровей, злые морщины прорезали запавшие щёки, голос стылой медью брякнул:
— Шутковать хватит, Григорий Иванович, — сказал Голиков, — не говорил я тебе, считал — ни к чему. У нас, стариков, свой счёт.
Из окна широкой полосой упал на стол, на шкатулку солнечный луч. Вспыхнули ярко медные уголки, заиграл под солнцем сложный узор на крышке. Рука Ивана Ларионовича, лаская хитрое медное плетение, затрепетала. И в этой ласке, в этом трепете было что-то противоестественное, даже страшное. Так гибко, ловко пальцы скользили по гладкой поверхности крышки, прижимаясь к медным уголкам, обтекали их, обнаруживая и жар, и страсть, которых нет и быть не может у живого к неживому.
Иван Ларионович поднял сухие глаза на Шелихова:
— Когда ты был в плаванье и известий от тебя долго не приходило, Лебедев дурить начал. Считали, погибла твоя ватага, и он тайно похоронщиков по твоим следам послал. Заметь — тайно! Знаешь, есть такие. Ватага ляжет от цинги ли, от другой какой хворости, ну а эти придут, зимовье разыщут и пушнину, что осталась после ватаги, заберут. — Он сжал губы и посидел молча. — Я о том прознал, — продолжил странным голосом, — и, дабы придавить его, векселя лебедевские по Иркутску скупил.
Иван Ларионович кулачишком ударил по крышке шкатулки и вовсе жёстко сказал:
— Лебедев портки последние снимет, но с нами не рассчитается, ежели их разом к оплате предъявить. Вот как, Гриша. — И хекнул, да так, что не понять было: не то засмеялся, не то злобой подавился. — И ещё добавил, ощерившись: — Но Лебедеву о том пока неизвестно.
Шелихов от неожиданности за висок себя тронул. Под пальцами почувствовал — бьётся жилка. Мешая жилка, но бьётся тяжело, трудно, гоня густую кровь. И не хотел, а подумал: «Да, в купцы большие Иван Ларионович не случаем вышел. Он не на день, но на годы вперёд видит». И хотя первым чувством была в нём радость, что Лебедеву пошатнуть компанию не удастся, однако и горечь объявилась: одну тайну Иван Ларионович объявил, но сколько секретов у него ещё есть? «А я-то, — подумал, — всегда нараспашку. Вот он — бери с потрохами».
Голиков, словно угадав его мысли, протянул руку через стол — даже со стула приподнялся — и по плечу похлопал.
— Что, Гриша, — сказал, — нахмурился? Я тебя в топь эту не втягиваю. У тебя другое... Ты с мореходами дело имей. Там чище. А я с купцами слажу. Мореходы, мореходы — вот это твоё.
Шелихов молчал.
Иван Ларионович осторожно открыл шкатулку и, порывшись в ней, достал две бумажки.
— Гриша, — сказал, — поезжай-ка сейчас к Ивану Андреевичу и без шума, без слов громких покажи эти листочки. Заметь ненароком: просим-де паи из компании не забирать. Лебедев неглупый мужик. Всё поймёт. Ещё скажи, — у Ивана Ларионовича зло дёрнулась щека, — каждому воробью своя застреха. — И вновь лицо у Ивана Ларионовича переменилось: прежние ласковые морщинки пролегли у глаз, и лицо порозовело, бледная серость сошла с него. Губы улыбались.
Шелихов взял листочки, сложил пополам и вдруг подумалось ему, что разговор этот не раз припомнится. Но Иван Ларионович уже захлопотал вокруг него суетливо, обглаживая ладошками, трепал за плечо, и мысль тревожная, родившаяся неожиданно у Григория Ивановича, ушла.
Лебедев-Ласточкин встретил Шелихова стоя. Лицо каменное. Кого-кого, а его он никак не ждал.
Григорий Иванович расписки достал, подержал в руке. Припомнил, как Иван Андреевич в Охотске играл с ним, словно кошка с мышью, но себе такого не позволил.
— Вот что, Иван Андреевич, — сказал и, развернув одну из расписок, показал купцу, — взгляни.
Лебедев-Ласточкин вперёд качнулся, впился взглядом в расписку, и зрачки у него задышали: то расплывались во весь глаз, то сужались до самой малой точки.
— И вот на эту бумажку взгляни, — сказал Шелихов и вторую расписку развернул.
У Лебедева-Ласточкина губы задрожали, сломались, словно крикнуть он хотел от жестокой боли, но звук из горла не шёл. В глубине комнат, неслышные до того, застучали часы: «Так, так, так...» Гвоздили в темя.
— У нас просьба, — мгновение помедлив, добавил Шелихов, — паи из компании не бери. — Повернулся и пошёл к дверям.
Иван Андреевич слова не промолвил. Стоял неподвижно, сцепив пальцы за спиной... И вновь застучали часы: «Так, так, так...»
И всё громче, громче. Может, напомнить хотел маятник о боли и ярости, что обожгла Шелихова, когда он в Охотске уходил от Лебедева-Ласточкина? А может, сказать хотели о тщете человеческих страстей? Или равняли секундочки счастливых и несчастливых, удачливых и неудачливых, говоря каждому: остановись, всему есть предел! Шелихов о том не подумал. Чувствовал лишь одно: в душе было холодно и неуютно. О воробье и застрехе Ивану Андреевичу не сказал. Пожалел старика.
На том и кончилась история с лебедевскими паями, но узелок трудной тяжбы затянулся ещё туже. Через малое время узнали: Лебедев-Ласточкин заложил на Охотских верфях два новых галиота. Доли в их строительстве Северо-Восточная компания не имела. На то Иван Ларионович сказал:
— Пущай. Нам это не помеха.
И как далеко ни умел видеть, ан в этот раз ошибся.
Тогда же на свои капиталы Голиков с Шелиховым да ещё с малым числом купцов основали новую компанию — Предтеченскую. Задумано было так: силы компании направить на освоение Алеутской гряды и выбить оттуда «малошников», что малыми ватагами добывали на островах морского зверя. Но такие же планы имел и Лебедев, заложив новые суда. Дороги морские Предтеченской компании и галиотов Лебедева-Ласточкина должны были пересечься.
Евстрат Иванович с коняжским хасхаком встретился и попросил у него не сто, но двести воинов. Подумав, понял: у Тимофея поход будет что ни на есть из трудных. И главным, посчитал, будет не дальность похода, хотя Портянке предстояло пройти сотни вёрст по торосистым льдам замерзшего моря. Обеспокоило другое. Осторожный человек был Деларов. Всё прикинул. Какие люди роздали индейцам медали и письма, оставалось неизвестным, однако то, что рушили они столбы с обозначением принадлежности земель побережья России, свидетельствовало: задумано это не вдруг и делается не случайно. Такое ни «мелошникам», что пришли зверя взять да уйти поскорее в море, ни купцу, пожелавшему сорвать жирный куш с новых земель, — было ни к чему. Оставалось одно: люди это иностранные и пришли, дабы разорвать российские связи на побережье Америки и самим сесть покрепче. Тимофей должен был не только пресечь сии действия, направленные во вред Российской державе, но и подлинно выяснить — кто дерзнул на эдакое. В походе ждать можно было всякого. А уж в этом разе как придётся. И до драки могло дойти.