Павел резко поднялся, решительно отстранил от себя Машу, попытавшуюся схватить его за край гимнастерки, и выскочил в коридор к брошенной шинели. Маша со страхом увидела, что он, с трудом попав в рукава, рывками, быстрыми, непослушными пальцами уже застегивает пуговицы, перехватывается ремнем, проверяет одним заученным движением, на месте ли оружие, потом хватает буденовку и со злым лицом, ненавидящим какую-то опасную пустую даль, решительно поднимает вещмешок и рвет на себя дверь. Маша, видя все это, не смела даже двинуться. Она лишь в конце концов схватила фибровый чемоданчик, который весело звякнул внутри себя шпорами и еще чем-то, и прижала его к груди, как будто только так можно было остановить Павла.
Тарасов обернулся, и взгляд его сразу потеплел, обмяк.
– Ты не волнуйся, Машка! Меня не тронут. Батя не даст. Я только узнаю и все. Он один там…
– Он не один! – крикнула Маша и рассердилась вдруг и на Павла, и на себя, – Не один! Ему других дали. Ты маленький человек, Паша! Тебя сомнут и не заметят этого. И даже батя твой не заметит!
– Я не могу…, не могу. Я должен…, понимаешь?
Он хлопнул дверью за своей спиной и загромыхал сапогами по деревянной лестнице.
Павел быстро прошел по Ветошному переулку, обогнул слева храм Василия Блаженного, темный, беззащитный в беснующейся вокруг него пурге, побежал к мосту. Слева, за метелью, чернел райончик, называемый Зарядьем; когда-то, говорят, был деловой, еврейский, купеческий. Маша рассказывала, что там в древние времена жили ростовщики, они царям одалживали, давали деньги, а потом строго спрашивали с них… Теперь там бывает опасно – говорят, сначала расселили бывших балтийских матросов, сделав из двух домов не то казарму, не то общежитие, потом еще каких-то военных привезли, шумели одно время, даже постреливали. Но это очень давно было. Сейчас как будто затихли, однако все равно лучше туда не ходить. Вроде бы и Кремль рядом, а люди ходят странные, нищенской наружности. Всё решают, что делать с этим пятачком.
– Почему Зарядье? – удивился тогда Павел, – Кого там заряжают?
Маша весело рассмеялась:
– Дурачок ты деревенский! Зарядье – значит, за рядами. Тут, где я живу, торговые ряды, большие и малые, а там – зарядье, то есть за ними, за рядами, у реки. Потому там купечество и жило, ростовщики, речники тоже… Склады были, пакгаузы. Рынок опять же… А теперь вон чего – не поймешь… Разрушать надо. Грязищи от них там!
Павел пролетел почти бегом мимо темного квартала по мосту и сразу взял влево, в сторону Пятницкой. Было уже очень поздно, темно. На неосвещенной улице почти никого, разве что, случайный человек перебежит из одного парадного в другой, да пара милиционеров в серых тулупах топчутся.
В казарме Павел сбросил мешок в своем закутке, за занавеской, в общей, длинной и теплой комнате с койками, и тут же сел на табурет и задумался – а что дальше? Не бежать же к маршалу! Его нет, должно быть. Ночь же почти. И полковник Боровиков, наверное, сдал все с дороги и укатил к себе. Он где-то на Земляном валу жил, рассказывал в поезде об этом.
На койках тихо спало человек семь, остальные были в карауле. Павел, снял ремень, расстегнул ворот гимнастерки, вышел в длинный, пустой коридор и побрел, стараясь не греметь каблуками, в общий умывальник. От кабинки без дверки, где была деревянная уборная с черной круглой щелью посередине, неожиданно, деловито заправляя рубашку в бриджи, вышел Турчинин.
– Ваня! – вскрикнул Павел и обрадовано шагнул к нему, – Ты-то мне и нужен…
Турчинин затравленно оглянулся и, убедившись, что у умывальников никого нет, приложил палец к губам, и тут же зашипел:
– Ты чего явился!
– Да как же! – стараясь говорить как можно тише, широко раскрывая изумленные глаза, ответил Тарасов, – Мы же с Боровиковым прибыли… Сегодня, вечером… Я только к Маше на минуту и сразу сюда… Она говорит…
– Тише! Чего орешь! – Турчинин рассердился, быстро подошел к одному из умывальников и пустил воду.
Он еще раз оглянулся и вдруг, ухватив Павла за расстегнутую, не стянутую ремнем гимнастерку, притянул к себе.
– Оставался бы у своей Машки, – грубо, с раздражением, шепнул Турчинин, – Небось, не отпускала, дурака…
– Не отпускала, – Павел наклонил голову и вздохнул, ощутив вдруг свою вину перед Машей.
Ему сразу стало ее жаль, будто он обидел ребенка, а не взрослого человека. Наверное, плачет там одна. Еще больше пугало его то, что она не умела на него дуться, как, должно быть, другие женщины, не умела отвечать, сердиться, упрекать, и оттого любая причиненная ей обида становилась еще горше, еще несправедливее. Это – как пнуть щеночка за то, что он ненароком набедокурил или за то даже, что его, несмышленого и добросердечного, не поняли правильно. Или вот ребенка, невинного и любящего. Виноват всегда сильный, подумал было Павел, но Турчинин как-то очень многозначительно прошипел, прервав его мысли.
– Бабы умнее нас… Взяли тут всех.
Турчинин наконец отпустил Пашину гимнастерку и смочил холодной водой себе лицо, еще раз обернулся, потом, притворяясь, что умывается, опять зашептал, почти не глядя на Павла:
– Сашка Пантелеймонов погиб. Они пришли к нему…, на Вторую Тверскую, у тетки он жил … Ломятся, орут, а он наган выхватил и сразу двоих положил, которые у двери стояли. Тут рассказывали…, кое-кто из командиров лично видел …, брали его с собой зачем-то, гады! Сашка на крышу вылез, они за ним. Он и спрыгнул с седьмого этажа и сразу насмерть.
– Почему, почему он стрелял!? Он, что, враг!? – Павел оцепенел от услышанного, голос почти пропал, лишь трещало что-то в горле, вырываясь хрипом.
– Сам ты…, – блеснул свинцовыми глазами Турчинин, – Не дался им! Вот почему! Если Сашка враг, кто тогда друг? Он чекистом был…, он у самого Менжинского служил… А ты…враг! Какой он к черту враг! Ошибка это…
– Я и говорю, Ваня! Ошибка. Разобрались бы… Зачем стрелять-то в своих!
– Да кто же там свои-то? Свои своих с револьверами брать по ночам не ходят, Паша! – Турчинин опустил глаза и мрачно смотрел на бегущую в чугунный умывальник крученую холодную струйку. Капли, отскакивая и дробясь, попадали на его рубашку, но он даже не замечал их.
– Это позавчера было, – продолжил тихо Турчинин, – А вчера взяли прямо здесь Рукавишникова. Он орал на весь штаб, что за Пантелеймонова ему еще ответят… Они сбили его с ног, в кровь расшибли, сволочи! Я видел, как его волокли к «Эмке»…, прямо как мешок с песком…, он как будто уже и не дышал. Здорово они его…
– А батя! Батя-то чего!
– А чего батя? Полетел к Самому, кипел как самовар! Потом вернулся злой, серый. Бутылку коньяка один выхлебал…, троих из новой охраны матюгнул … их ведь сразу к нему приставили … и укатил на дачу, в пригород. По снегу…, я думал, пьяный он, а, гляжу, нет! Трезвый, будто не пил вовсе, злой только до невозможности …
– Что теперь делать, Ваня? – Павел произнес это тихо, постепенно освобождаясь от оцепенения.
– Не знаю, – ответил Турчинин и тяжело выдохнул, – Я проситься буду на границу куда-нибудь. Чем дальше от этих, тем лучше. Уже написал вот… Жду… Сам знаешь, сразу не решат… А ты как хочешь… Машу свою спроси. Ей-то виднее… Сам понимаешь!
Павел весь задрожал, будто неожиданно замерз. Он грубо схватил Турчинина за плечо и энергично потряс.
– Почему, почему! Я тебя спрашиваю! – зашептал он так яростно, словно охрипший человек все же пожелал выправить свой голос и теперь безжалостно рвал связки.
Турчинин оттолкнул его, сморщился и болезненно потер плечо. Он опустил голову, уперся руками в края умывальника и тихо сказал, не глядя на Павла:
– Почему? А потому! Это – другие, понимаешь!? Это не те, которые вчера или позавчера были… Эти только ждали, когда можно будет… И дождались!
– Какие другие? – опешил Павел, – Чего ждали?
Турчинин медленно повернул голову, внимательно и строго посмотрел Павлу в лицо, но ничего не ответил.
– Да ты говори! Говори, Турчинин! – отшатнулся Павел, увидев злое, жесткое недоверие в его глазах, – Я же свой! Как же можно!