Гипнос
По поводу сна, этой скверной еженощной авантюры, можно сказать лишь одно: люди, ложась спать, каждый день проявляют смелость, которую трудно объяснить иначе, как непониманием подстерегающей их опасности.
Бодлер
Да хранят меня милостивые боги, если, конечно, они существуют, в те часы, когда ни сила воли, ни наркотики, это коварное изобретение человека, не могут удержать меня, и я проваливаюсь в бездну сна. Смерть милосерднее: оттуда нет возврата, но тот, кто поднялся с самого дна сонной бездны, осунувшийся и осознавший происшедшее, никогда больше не ведает покоя. Какой я был дурак, что ринулся с непростительным азартом в таинственную область, куда закрыт доступ человеку. А кто был он – дурак или бог, мой единственный друг, который проник туда раньше и ввел меня в искушение? В конце его ждала жестокая расплата, быть может, она ждет и меня!
Вспоминаю, как мы познакомились на железнодорожной станции, где он приковал к себе внимание толпы зевак. Он находился в глубоком обмороке, и это придавало ему, худощавому, облаченному в черный костюм, удивительную строгость. На вид ему было лет сорок: глубокие складки залегли на бледном овальном лице; несмотря на некоторую худобу, в нем все казалось прекрасным, даже легкая проседь в густых вьющихся волосах и небольшой бородке, некогда цвета воронова крыла. Лоб был божественной формы и цвета пентелийского мрамора.
Я со всей страстью скульптора представил себе, что это не человек, а скульптура фавна из античной Греции, извлеченная из земли под руинами храма, которую оживили неизвестно каким образом в наш душный век, чтобы он постоянно ощущал пронизывающий холод и разрушительную силу времени. А когда он открыл огромные, горящие лихорадочным блеском глаза, я уже наверняка знал, что отныне он мой единственный друг – единственный друг человека, у которого никогда прежде не было друга. Такие глаза, несомненно, видели величие и кошмары за пределами обычного сознания и реальности. Я сам лишь лелеял мечту постичь запредельное – и напрасно. Разогнав толпу ротозеев, я предложил незнакомцу свое гостеприимство и положение своего учителя и наставника в области непознанного. Он безоговорочно согласился. Потом я обнаружил, что у моего друга мелодичный голос, глубокий, как звуки виолы и кристаллических сфер. Мы часто беседовали – и вечерами, и днем, когда я высекал из мрамора его бюсты и резал миниатюры из слоновой кости, пытаясь запечатлеть различные выражения его лица.
Я не берусь рассказывать о наших исследованиях: их мало что объединяло с миром, каким его себе представляют люди. Они были связаны с огромной устрашающей Вселенной, с непознанной реальностью, лежащей за пределами материи, пространства и времени. О ее существовании мы лишь догадываемся по некоторым формам сна – тем редким фантасмагорическим видениям, которые никогда не возникают у обычных людей и всего лишь один или два раза – у людей, наделенных творческим воображением. Космос нашего обыденного существования, созданный той же Вселенной, как мыльный пузырь – трубочкой шута, соприкасается с ней не больше, чем мыльный пузырь с насмешником шутом, когда тот втягивает его обратно по своей прихоти. Ученые мало интересуются миром сновидений, в основном они его игнорируют. А когда мудрецы занимались истолкованием снов, боги смеялись. Стоило однажды мудрецу с восточными глазами заявить, что пространство и время относительны, люди засмеялись. Но даже этот мудрец с восточными глазами высказал лишь предположение. Меня это не удовлетворяло, я пытался действовать. Предпринял такую попытку и мой друг, отчасти успешную. Потом мы соединили наши усилия и, приняв экзотические наркотики, погрузились в ужасные запретные сны в моей студии в башне старинного особняка в древнем Кенте.
Среди прочих душевных терзаний тех дней самой сильной была мука слова. Я никогда не смогу передать в словах то, что видел и узнал, – ни в одном языке нет соответствующих символов и понятий. Я утверждаю это, потому что сначала и до конца наши открытия касались лишь природы чувств, не связанных с впечатлениями, которые воспринимает нервная система обычного человека. Это были чувственные восприятия, но за ними лежали невероятные элементы пространства и времени, не наполненные определенным сущностным содержанием. Человеческий язык в лучшем случае передает общий характер наших опытов, именуя их погружением или воспарением, ведь на любом этапе откровения какая-то часть нашего сознания смело отрывается от реального и ощутимого, летит над страшной темной, исполненной страхов бездной, преодолевая порой преграды – странные вязкие облака.
Эти черные бестелесные полеты мы иногда совершали в одиночку, иногда – вдвоем. Когда мы бывали вдвоем, мой друг всегда сильно опережал меня. Я чувствовал, что он рядом, несмотря на его бестелесность. Зрительная память сохраняла его лицо, золотое в удивительном свете, страшное своей нечеловеческой красотой – горящие глаза, юношеская свежесть, олимпийский лоб и тронутые сединой волосы и борода.
Мы не вели счет времени: оно стало для нас самой незначительной из иллюзий. Должно быть, в этом и заключалось какое-то таинство: мы удивлялись, что совершенно не старимся. Наши беседы были святотатственны и чудовищно амбициозны: ни боги, ни демоны не отважились бы на открытия и завоевания, которые мы обсуждали шепотом. Меня пронизывает дрожь, стоит мне вспомнить о них, и я не решаюсь пересказывать то, о чем мы с ним говорили. Упомяну лишь случай, когда мой друг написал на листке бумаги желание, не отважившись произнести его вслух, а я сжег этот листок и опасливо посмотрел из окна в усыпанное звездами ночное небо. Позволю себе намек, всего лишь намек: похоже, мой друг мечтал о самовластии во всей видимой Вселенной и даже на этом не останавливался. Ему хотелось, чтобы Земля и звезды перемещались в пространстве согласно его воле и чтобы он решал судьбы всех живущих. Клянусь, я никогда не разделял его необузданных желаний, и, если в разговоре или письме мой друг когда-либо утверждал обратное, это глубокое заблуждение. У меня не хватило бы духу замахнуться на то, что и язык-то не решается выговорить, хоть иные и зарабатывают на этом славу.
Как-то ночью ветры из неведомых далей занесли нас в безграничную пустоту, запредельную и реальности, и мысли. Нас переполняло нечто такое, что не передать в словах, – осознание бесконечности, приводившее нас в безумный восторг. Теперь что-то изгладилось из моей памяти, что-то я не в состоянии объяснить другим. Мы быстро преодолели – одно за другим – густые облака, и наконец я почувствовал, что мы достигли весьма отдаленных сфер, прежде нам недоступных.
Мой друг далеко опередил меня, когда мы погрузились в наводящий благоговейный ужас, неизведанный воздушный океан, и я отметил дикую радость на столь памятном мне светящемся, слишком молодом лице. Вдруг оно будто скрылось в тумане, и одновременно меня метнуло в густое облако, которое я не смог преодолеть. Оно ничем не отличалось от других, но оказалось неизмеримо плотней, какой-то вязкой тягучей массой, если подобные термины допустимы при описании аналогичных свойств нематериальной сферы.
Я чувствовал, что меня удерживает невидимый барьер, который мой друг и наставник успешно преодолел. Моя новая попытка преодолеть барьер закончилась пробуждением от наркотического сна. Я открыл глаза и увидел студию в башне, в противоположном углу которой лежал бледный, все еще отключившийся от всего земного мой товарищ по путешествию. Его мраморное, искаженное непонятной мукой лицо было невыразимо прекрасно в золотом лунном свете.
Вскоре недвижное тело в углу шевельнулось, и да хранят меня в будущем милостивые боги от того, что мне довелось увидеть и услышать. Я теряю дар речи, вспоминая, как он кричал, какие жуткие видения ада мгновенно отражались в его черных глазах, обезумевших от страха. Добавлю лишь, что я потерял сознание и лежал без чувств. Потом мой друг очнулся и принялся трясти меня: кто-то должен был утешить его в безмерном горе.