— Чему радуешься? — спрашивали её недоумённо встречные на улице.
— Как же мне не радоваться, — отвечала она, — вот весна стучится уже в наши ворота.
А сама думала, что весна — это тот золотокудрый отрок, с которым она говорила на боярском дворе, отрок с гуслями за плечами, в красном корзне, на сером коне в яблоках.
Люди только покачивали головами. Кто разгадает, что у пятнадцатилетней девицы на уме? Но улыбка освещала не только девическое лицо, а и всё, что попадалось на пути Любаве, весь мир. А вернувшись в хижину, она ставила вёдра на земляную скамью и долго глядела в воду, рассматривая своё отражение на чёрной глади, колеблемой при всяком движении деревянного сосуда. Малейшая зыбь искажала её черты. Когда водная поверхность успокаивалась, Любава видела там, как в заманчивом страшном омуте, свою красоту.
— Вот я какая… — шептала она.
Любава жила с отцом и матерью, другие её сёстры умерли во время мора. Мать, суровая и богомольная, если видела убогого или странника, выносила ему с молитвой из хижины кусок каравая. Отец Любавы был прославленный на весь город кузнец. Он не только подковывал коней и чинил повозки, но и ковал мечи и мог выполнять всякое медное и даже серебряное художество. Этот сильный и бесстрашный человек, сын Сварога, как его называл поп Серапион от святого Михаила, обличавший кузнеца во многих прегрешениях, любил веселие и порой приходил в свою хижину с песнями, хлебнув мёда в корчме, которую держал на черниговской дороге странный человек родом не то из Сурожа, не то из Персиды и, по словам того же священника, знакомый с волшебством. Возвращаясь однажды домой со свадебного пира у боярина Фомы, но увлечённый дьявольским наваждением за городские ворота, случайно не запертые в тот поздний час, Серапион явственно видел, как из двери корчмы вырвалось зелёное пламя с дымом и мохнатый бес омерзительного вида, быстро перебирая в воздухе копытцами, помчался в город и проскользнул в воротную щель, оставив после себя лёгкий запах серы. Серапион побежал за чёртом, надеясь молитвой обратить его в ничто, но тот исчез по направлению епископского двора. По правде говоря, у корчмаря было такое тёмное лицо и глаза так напоминали адские уголья, что некоторые его самого принимали за исчадие преисподней.
В праздничные дни Любава ходила с матерью в храм, где покоилась в мраморной гробнице княгиня, о которой рассказывали, что она приехала на Русь из-за моря. Девушка надевала свой нарядный сарафан, голубой, с серебряным позументом и медными пуговичками в виде бубенчиков. Когда она шла по улице, шарики звенели едва слышно и напоминали людям о её молодости и нежности. Мать, отправляясь к обедне, обвязывала голову красным повоем, а дочь украшала свои волосы цвета спелого ореха широким серебряным обручем с подвесками из сребреников и витых колец. Отец говорил, чтобы они шли и что он вот-вот догонит их по дороге, но часто сворачивал назад к Епископским воротам и направлялся к корчме Сахира, где его уже поджидали приятели — отрок Даниил, простого происхождения, хотя и весьма начитанный человек и любитель всяких греческих басен, и гончары из соседнего посада. Пока кузнец проводил время греховным образом, хотя ему за это попадало от сварливой жены, Любава с матерью слушали божественное служение. Держа в руках какой-нибудь благоуханный цветок, она стояла в прохладном храме, и её душу охватывала странная церковная красота, какой не было в обыденной, ежедневной жизни. Высоко над головой повисли лёгкие как дым своды; оттуда на неё смотрели огромные глаза богоматери, ей улыбались ангелы в розовых и голубых одеждах, с широкими лебедиными крылами, строго взирали седобородые пророки с развёрнутыми свитками в руках, и казалось, что пройдёт ещё мгновение — и все они оживут и заговорят с нею, а голоса певчих рассыпались бисером в гулком воздухе. Впереди стояли нарядные горожанки, позади — жёны бедных людей. Но никогда Любава не встречала в церкви молодого гусляра.
Злат часто появлялся у кузницы. Иногда он подъезжал к навесу и просил подковать своего серого коня в яблоках. Кузнец Коста хорошо знал своё ремесло, с большим удовольствием ковал мечи или серебряные водолеи и крепко прибивал подковы. Но у гусляра то и дело терялось железо. Однажды Любава даже слышала, как отец спросил у отрока:
— Часто теряет твой конь подковы. По каким горам ездишь?
Отрок беззаботно тряхнул кудрями:
— Я потеряю, — другие найдут.
— Всякому хочется найти подкову на дороге.
— Пусть радуется путник своей находке.
— А ты разоришься.
— Зачем беречь богатство? Оно как дым.
— Не напасёшься на тебя железа.
— Скоро серебряными подковами буду коня подковывать…
Кузнец выпустил из чёрных рук крепкую, но обтянутую нежной, гладкой кожей конскую ногу и задумчиво посмотрел вдаль. Только гуслярам дан дар говорить так красиво. Из таких слов они складывают свои песни.
Любава, сидевшая в своей избушке за прялкой, слышала весь разговор настороженным ухом, притаясь за оконцем и улыбаясь сама себе. Необоримая сила толкала её встать и посмотреть на молодого отрока. Она положила веретено на скамью и потянулась, зарумянившаяся, как заря. Но мать строго окликнула её:
— Почему работу покинула?
Любава пряла волну для торгового человека, что раздавал шерсть по домам.
— Хочу на улицу посмотреть.
— На улице всё как было. Пряди прилежнее.
Любава вздохнула, и снова её ловкие пальцы стали крутить послушное пряслице. В утешение себе она запела тихим голоском:
Крутись, крутись, моё веретено,
тянись, тянись, волна.
Длинной будет моя нить,
девичья судьба…
Ей только украдкой удавалось иногда поговорить с гусляром, и то лишь в присутствии подружки Настаси, дочери другого кузнеца. Настася завидовала Любаве:
— У твоего гусляра голубая рубаха и корзно, как у княжича. Он зелёные сапоги носит, и сабля у него на бедре.
— Разве он мой?
— Захочет судьба — и будет.
— А ты?
— Мне быть с кузнецом, дышать кузнечным дымом.
— Твой Дмитр бьёт молотом по железу. Он тебе большое счастье скуёт.
— Кто знает, где найдём счастье.
Порой мать говорила Любаве:
— Чего ты смотришь в оконце? Кого ждёшь?
— Хотела бы я птицей быть.
— Зачем тебе пернатой стать?
— Чтобы далеко улететь.
Мать покачивала головой в ответ на неразумные речи дочери.
— Не даны крылья человекам.
— А хорошо птицам. Летят, куда пожелают.
— Но придёт стрелец, выпустит стрелу и убьёт летунью.
Любава останавливала бег веретена и опять украдкой бросала взоры в скудное оконце. Зимой отверстие затягивали бычьим пузырём, а летом отсюда была видна часть дороги и люди, проезжавшие верхом или на повозках, путники, шедшие в дальние страны с сумой и посохом в руках. Она ждала, что вот опять застучат копыта серого коня и гусляр крикнет весёлым голосом:
«Кузнец, опять я потерял подкову!»
Но гусляр не появлялся.
Пришла весна и вновь осыпала лужайки жёлтыми цветами. В соседних дубравах за городскими воротами соловьи всю ночь рассыпали голосистый жемчуг. В ту весну Владимир Мономах посылал Фому Ратиборовича в Корсунь. В греческих пределах русский купеческий корабль подвергся разбойному нападению, торговцы пострадали, лишившись своего достояния, и едва спасли жизнь. В прежнее время князь за подобные поступки карал вооружённой рукой. На Руси ещё не забыли, как он ходил с Глебом Святославичем на Корсунь, когда жители этого города отложились от царя и творили бесчинства над чужестранными купцами. Но с годами Мономах пришёл к убеждению, что обо всём можно договориться мирным путём, без пролития крови, и ныне он отправил своего боярина в далёкое плавание на трёх больших ладьях, чтобы тот говорил с царским катепаном о том, как охранять торговые пути, а также получил возмещение за разграбленные товары. Так как князь был рачительным хозяином, то на тех же ладьях он отправил на продажу меха, собранные в Муромской земле, и запасы мёда и воска в липовых долблёных сосудах.