Аня попробовала пошевелить пальцами рук. И не поняла, получилось у нее это или нет, потому что пальцев она не чувствовала. В ее ладонях, как и в ступнях ног, стояла неизбывно-тяжелая боль.
И еще были вопросы, которые совсем недавно стали ее сильно волновать. Совсем беззвучно, не шевеля ни губами, ни языком, она высказывала своим детям наболевшие эти вопросы:
– Серьезно ли относится ко мне Михаил Плотников? Не шалопут ли он какой-нибудь, не бабник ли? Я так боюсь в нем ошибиться… Нравлюсь ли я ему? Или это все шуточки для него? В фуражечку вырядился, видите ли…
А он, сыночки мои, мне нравится, даже очень. А может быть, и больше того. Волнуюсь я и почему-то тревожусь. Не было со мной такого никогда…
А дети ее, Беляк и Пятнышко, ворочались у нее с двух сторон, прижимались к ней, хлопали своими черными глазками и что-то там попискивали, словно щенята рядом со своей мамкой.
Совсем закоченевшая Аня Матвеева не сомневалась, что люди к ней вернутся, что ее найдут. Еще ей хотелось, чтобы за ней пришел, чтобы нашел ее четвертый помощник капитана Михаил Плотников. В своей фуражечке.
25
Она с трудом сдерживала смыкающиеся веки, но ей нельзя было спать, это она хорошо понимала.
Мысли ее вдруг ушли к Тому, Кого все чаще и чаще вспоминала ее мама. Она обращалась к нему обычно по ночам, когда все спали, и шепотом называла его то Господи, то Боженька. Мать упрашивала его пожалеть ее доченьку и ее сыночков. Просила, чтобы вернулся с войны муж, хотя на него пришла уже похоронка. «Но Ты верни его мне, верни, Господи, ведь я люблю его очень. Не нагляделась я на него, не надышалась. Хоть и прожили с ним изрядно, а все как один день. Не хватило мне… Да и семье-то как без отца, без кормильца? Не выжить ведь нам без него».
Еще она просила продлить ей хоть ненадолго жизнь. «Знаю я, – шептала она в ночную тишину, – что умру я скоро, лихоманка у меня неминучая, съела меня совсем, но Ты, Боженька, продли хоть на годик-другой денечки мои. Надо мне ребятишек своих поднять. Малы ведь совсем да глупы. Не в приют же их отдавать. А Анечке моей надо учиться. Она умница у меня, в школе успевает на отлично. Но ведь избилась она совсем в трудах немилосердных. Девчонка еще малая, подросток, а работает больше всех. Не надорваться бы ей… Помоги нам, Господи, помоги и помилуй».
И мама тихо плакала в подушку.
И Аня тоже плакала. Ей было нестерпимо жалко свою маму.
Сейчас, первый раз в своей жизни, она тоже стала думать о Боге.
«Я тебя совсем не знаю, Боженька, и не могу разобраться точно, есть Ты или нет на белом свете. Я ведь комсомолка, а наш комсомол не верит в Тебя. Но в Тебя верит моя мама, а ей я доверяю больше всех на свете».
Потом она подумала и белыми беззвучными губами сказала Богу со всей решимостью:
– Теперь я тоже буду жить с верой в Тебя, как моя мама. Так мне легче будет жить, я это точно знаю.
Аня попробовала пошевелиться. Движения не получилось. Тело совсем ее не слушалось. Только с боков ее подталкивали, пошевеливали ее тельце и отдавали часть своего тепла два живых существа, ее сыночки Беляк и Пятнышко.
«Я прошу Тебя, Боженька, выручи меня, помоги мне. Мне совсем не хочется умирать. Рано ведь еще. Я в жизни ничего не видела… Пусть за мной придут».
Силы совсем оставили ее. Она обратила к Боженьке последнюю свою мысль:
«И помоги сыночкам моим Беляку и Пятнышку. Они ведь тоже остались без матери».
И потеряла сознание.
26
Было десять часов восемнадцать минут утра. Стояло 15 марта 1945 года. Ледокол «Капитан Мелехов» причалил к ледовой кромке как раз в том месте, откуда вчера отходило транспортное судно «Лена». Бригадир зверобойной команды Петр Зосимов сам выбросил за борт и закрепил деревянный слип. Он буквально сбежал с трапа и быстрым шагом вперемежку с трусцой посеменил туда, куда вчера ушла отправленная им Анна Матвеева. За ним поспевал один из матросов ледокола, Шостак, выделенный ему в помощь боцманом.
Зосимов торопился и изнывал от своей малой скорости. Но быстрее двигаться он не мог – мешала одышка. Дышать полной грудью не давало пробитое осколком легкое. Он страшно клял себя: как же, как же потерял он Аню? Недоглядел, вернулась ли она, зашла ли на борт. Сам послал, а не проверил, пришел ли человек обратно. Конечно, оправдание имеется: спешка, погрузка, суета, простуда эта… А он главный. За всем и за всеми разве уследишь? Заботушки в такие минуты много… Но ведь сам же отправил девчонку! Сам! И фактически оставил ее одну. Считай, что бросил.
И когда шли на ледоколе, и сейчас его терзала, разворачивала ему душу еще одна зловредная мысль: что бы сказал ему в эту вот минуту Федор Матвеев, мастеровой мужик, уважаемый в колхозе человек, который еще в предвоенные годы учил его рыбодобыче и зверобойке и который лежит где-то в карельской земле? Отец Анны. Ничего хорошего он не сказал бы, а может быть, и рожу ему набил. И правильно бы сделал.
…Аня лежала на тюленьей шкуре неподвижная, с мертвенно-белым лицом и, показалось Зосимову, бездыханная.
Он рванулся к ней, прильнул к лицу, ко рту: дышит или нет? Нет, дыхания не слышно. Не дышит! Сердце тоже молчало. Эх ты, беда! Он понимал, он знал, что у умирающего на морозе человека дыхание как бы замирает, его трудно обнаружить, даже если человек еще дышит. И тогда он стал перед ее лицом на колени и сбоку уставился на едва открытый рот. Должен быть парок, если человек дышит.
Ничего не видно.
Зосимов замер, распахнул широко глаза, вгляделся в белые губы, в темную извилинку между ними… Ему показалось, что в какое-то мгновение между Аниных губ промелькнула полупрозрачная, тоненькая, невесомая полоска морозного пара.
Может, и показалось, но в ожесточенно стучащем от волнения сердце его родилась крохотная нотка надежды, родилась и подала свой слабенький, но радостный голосочек. Она зазвучала, эта нотка.
И Зосимов скинул рукавицы, стал теплыми ладонями растирать лицо Ани, ее руки, ноги, тело.
– Жива ты, Аня, жива! Теперь не умрешь! Мы тебя выправим! Оживай, девочка, оживай! Ишь, помирать удумала! Рано тебе помирать! Ты сперва внучат нарожай Федору…
Он не говорил, а кричал. Наверно, подспудно ему казалось, что его крик может разбудить Анну Матвееву, отринуть от навалившегося непомерно тяжелого сна.
Он чего-то еще выговаривал, кричал, растирая Анино тельце. Пока его умоляющий вопль не разбил болезненные препоны, загородившие ее от живого мира, пока она в самом деле не услышала его спасительный крик и не открыла с трудом веки.
Только после этого обессилевший Зосимов перевалился набок и зашелся в судорожном кашле. Изо рта выплескивались маленькие капельки крови.
– Ничего, – хрипел он, – это легкое хандрит, едри его корень, пройдет оно, ничего.
Только теперь разглядел он, что его каблук на сапоге пытается в клочья разорвать белый маленький тюлененок. Справиться с каблуком у него не хватало силенок, но он урчал, посвистывал и крепко с ним воевал.
– Ну ты, брат, даешь, – сказал бригадир, отталкивая тюлененка другой ногой, – чем же я тебе насолил?
Со вторым тюлененком, что был на другой стороне от лежащей на льду Ани, воевал матрос Шостак. Белоснежный малыш нападал на него и старался цапнуть за ногу.
– Эх, жалко, я багра не взял, – возмущался тот, – сейчас бы тюкнул, да и все.
– Не трогай их, – прохрипел ему Зосимов, – видишь, они нашу девочку обороняют. Они, наверно, спали рядом с ней, за мамку приняли. А тут мы пришлепали. Вот они и гонят нас от своей мамки.
– Такие клопы, а туда же, нападать, – возмущался и весело шумел Шостак и кое-как все же отодвинул тюленят в сторонку. Те сидели теперь в трех метрах от людей, помаргивали черными круглыми глазками, хоркали и посвистывали. Наверно, они возмущались человеческим нашествием на их обжитую территорию.
Аня лежала, открыв глаза, и молчала. Теперь ее оттирал Шостак. Наконец она тяжело-тяжело повернула голову к Петру Зосимову и едва различимо ему улыбнулась.