Бенья и Херика беседовали в стороне от общества.
– Ах, друг мой! Мне невыносимо слушать это:
О Веллингтон, герой известный
И бога Марса ученик чудесный!
Нынешняя поэзия приводит меня в ужас. Лебеди умолкли, опечаленные страданиями родины, а вместо них закаркали вороны. А где же остались строки:
Бьет барабан —
Скорее в бой!
– Арриаса закончил прекрасную сатиру, – сказал Кинтана. – Сегодня он ее прочтет нам.
– Легок на помине, – заметила Амаранта при виде входящего в гостиную поэта-сатирика.
– Арриаса, Арриаса! – раздалось со всех сторон. – Прочтите же нам свою оду «К Пепильо»[42].
– Сеньоры, внимание.
– Это самое остроумное из всего, что написано на языке кастильцев.
– Доведись Пепе Бутылке познакомиться с вашей одой, он поспешил бы от одного сраму убраться восвояси.
Честолюбивого Арриасу весьма порадовал прием, оказанный детищу его вдохновения. Он прославился своими стихами-однодневками, пользовался широкой популярностью и не заставил себя долго упрашивать: вытащив из кармана объемистую рукопись и став посреди гостиной, он прочел весьма острые стихи, которые вам, без сомнения, известны. Они начинаются так:
Прославленному сеньору Пепе, королю Испании (в мечтах) и властителю Индий[43] (в воображении)
Посажен нам король на диво —
Вино глушит и тянет пиво.
Привет тебе, Пепильо, друг веселья,
Ты поощряешь наше виноделье.
Чтение оды то и дело прерывалось рукоплесканиями, поздравлениями, похвалами, любо было смотреть, как словно по волшебству исчезли все разногласия, слившись в единодушном насмешливом презрении к навязанному нам королю. Порой казалось, что даже величественный дон Педро и дон Мануэль Хосе Кинтана понимают друг друга.
Ода к Пепильо ходила в списках по всему Кадису. В 1812 году автор подправил ее и опубликовал.
Затем общество разделилось. Политические деятели составили свой кружок, а значительная часть гостей устремилась в соседнюю комнату к ломберным столам.
Амаранта и графиня остались на месте, дон Педро, как галантный кавалер, не покидал их ни на минуту.
VI
– Габриэль, – обратилась ко мне Амаранта, – тебе непременно надо заменить свою форму французского покроя на испанскую по примеру нашего друга. Кроме одежды, орден «Крестоносцев Кадисской епархии» имеет еще то преимущество, что его участники вольны присвоить себе то звание, которое им больше по душе, – так, например, дон Педро украсил себя поясом генерал-капитана.
В самом деле, дон Педро дель Конгосто, не размениваясь на мелочи, присудил себе собственной властью высшее военное звание.
– Всяк должен сам о себе заботиться, – заявил без лишней скромности наш герой, – другим до нас нет дела. Что же касается желания юного кабальеро вступить в наш орден – в добрый час. Но знайте, что мы ведем аскетический образ жизни и спим на голых досках, а под голову вместо подушки кладем камень. Так мы закаляем себя для тягостей войны.
– Это прекрасно, – подтвердила Амаранта, – а если к этому еще прибавить воздержание в пище, ограничив ее двумя облатками в день, то все вы, несомненно, станете лучшими солдатами в мире. Итак, Габриэль, наберись мужества и вступи в орден «Крестоносцев Кадисской епархии».
– Я охотно сделал бы это, сеньоры, но не чувствую себя в силах выполнять столь суровые правила. Для «Крестоносцев Кадисской епархии» нужны мужи, исполненные веры и прочих добродетелей.
– Превосходно сказано, – торжественно изрек дон Педро.
– Постой, дружок, – подхватила лукавая Амаранта, – но ведь истинная причина твоего отказа вступить в достославный орден кроется не столько в твоем малодушии, сколько в том, что страстная любовь при полной взаимности пьянит и туманит твой рассудок. Орден не принимает в свои ряды влюбленных, не так ли, сеньор дон Педро?
– Судя по обстоятельствам, – ответил с важным видом дон Педро, поглаживая подбородок и устремляя взор ввысь, – судя по обстоятельствам. Ежели вновь вступающий лелеет почтительную и сдержанную любовь к серьезной, занимающей высокое положение особе, его ожидает не отказ, а самый благожелательный прием.
– О нет, в его чувстве нет ни капли почтительности, – заявила Амаранта, с плутовской улыбкой поглядывая на донью Флору. – Моя подруга, здесь присутствующая, может подтвердить, сколь пламенна и безрассудна любовь сего пылкого юноши.
Дон Педро перевел взор на донью Флору.
– Ради бога, дорогая графиня, – сказала та, – своей неосторожностью вы погубите мальчика, посвящая его в те вопросы, которые он по малолетству еще не в состоянии понять. Я же со своей стороны не даю ни малейшего повода нашему увлекающемуся юноше перейти границы. Молодости свойственны порывы, сеньор дон Педро, вполне простительные, ибо молодость…
– К чему, дорогая моя, – продолжала Амаранта, – таиться перед таким преданным другом, как сеньор дон Педро? Почему бы вам не признаться, что нежные и восторженные слова влюбленного юноши пришлись вам по душе.
– О господи, дорогая моя! – воскликнула, бледнея, хозяйка дома. – Что вы говорите?
– Правду. К чему скрывать? Не находите ли вы, сеньор дель Конгосто, что я правильно поступаю, ставя вещи на свои места? Если наша милая донья Флора питает к юнцу нежную склонность, зачем это отрицать? Любовь не преступление. Что плохого, если двое полюбили друг друга? Мое дружеское расположение к обоим дает мне право свободно говорить об этом. Я уже давно убеждаю их отказаться от всех этих тайн, секретов и обманов, которые решительно ни к чему не ведут и могут лишь повредить доброму имени моей дорогой Флоры. Я на все лады порицала ее упорное отвращение к браку, и, кажется, мое красноречие не пропало даром. Не отрицайте, Флора, вы колеблетесь, не зная, согласиться или нет. И если бы такой уважаемый друг, как дон Педро, присоединился к моим увещеваниям…
Дон Педро позеленел, пожелтел, потом пошел пятнами. Я силился удержать смех и лишь взглядами и жестами подтверждал слова графини. Донья Флора, смущенная и вместе с тем рассерженная, глядела то на Амаранту, то на дона Педро; видя, что он изменился в лице, а глаза его мечут искры, она смутилась еще больше и сказала:
– Графиня, что за странные шутки! Не желаете ли, сеньор дон Педро, отведать десерта?
– Сеньора, – с гневом ответило чучело, – такие люди, как я, привыкли услаждать свой язык горечью, а сердце разочарованиями.
Донья Флора попыталась рассмеяться, но это ей не удалось.
– Да, разочарованиями, сеньора, – продолжал дон Педро, – и обидами, нанесенными тем лицом, от которого менее всего их ждешь. Каждый направляет свои любовные порывы по воле сердца. В дни моей ранней молодости я посвятил их неблагодарной особе, которая… впрочем, не стану порицать здесь ее поведение и громогласно говорить об ее измене, но буду хранить мои печали втайне, как хранил мои радости. Пусть никто не скажет, что я хоть раз изменил строгой почтительности, уважению и деликатной скромности, кои надлежит блюсти с обеих сторон. На протяжении целых двадцати пяти лет уста мои не произнесли ни единого предосудительного слова, руки мои не допустили ни единого дерзкого жеста, ни одно порочное желание не осквернило чистоту моих помыслов и не побудило меня проговорить слово «брак», вызывающее оскорбительные для целомудрия мысли, глаза мои не бросили ни единого вожделенного взгляда на те места, которые остаются неприкрытыми в угоду французской моде, – словом, я не позволил себе ничего, что могло унизить или запятнать святой предмет моего поклонения. Но – увы! – в наш развращенный век нет неувядающих цветов, нет чистоты, которая бы не замутилась, нет сияния, которое бы не померкло от налетевшего на него облака. Я все сказал, сеньоры, и с вашего разрешения удаляюсь.