Пижонит, под народ подделывается, мол, я – могу и по-простому, из горла, хоть у меня три официанта за столом прислуживают. Слаб человек – не отказался я. Игорь приободрился: «А помнишь, как мы жили, как за котлетами по 7 копеек в очереди стояли?» Я киваю. Он хорохорится: «Сейчас ткни пальцем в глобус – куда хочешь, туда и полетим. Хоть завтра. Мировое турне. Мы же мечтали джунгли Амазонки посмотреть!»
– Нет, – говорю, – поздно мне на Амазонку. Ничего не хочу.
Думаю: друг мой старый, какую туфту ты гонишь! Мы же пятьдесят лет знакомы, вместе и за котлетами стояли, и последний сухарь в походах делили, и к девчонкам в общежитие лазили, и театр на Таганке штурмовали, и забугорные «голоса» слушали, и в стойотрядах вкалывали…
Игоря развезло, он меня стал за грудки хватать, задираться:
– Ты мне завидуешь, да? Ксении повезло, при чём тут я?!
– Дурак ты, – говорю я ему. – Чему завидовать? Ну, сидите вы за забором, знать из себя изображаете. А страна-то голая из-за вас, уродов! По миллиону человек в год вымирает. Очнись, глянь вокруг себя, чмошник! Красота ваша – мёртвая, как эти деревья, в лёд закованные. Весна наступит – кругом сучья чёрные. А Ксения… Я как представлю дочь твою – чистую, непорочную, как она в одну постель с этим Каином ложится, вынашивает в себе детей его, мне страшно становится! Ради чего такие жертвы?! Из-за денег? Ксения не такая, чтобы за тряпки и побрякушки продаться. Ради любви? Поди, давно прозрела, поняла, кто рядом. Значит, из-за детей терпит, мается; надеется из них людей вырастить…
Он отстал от меня. Потом… заплакал. «Я, – говорит, – про это стараюсь не думать. От меня ничего не зависит. Зять мне фирму купил – научно-популярный журнал. Водитель привозит на работу, я достаю из сейфа бутылку и пью по рюмке в час. По пятьдесят грамм. Спать стараюсь пораньше лечь, чтобы Зоя не ругалась. Вот такая у меня жизнь. А Зоя купила на свои честные деньги избушку на Оке (по сравнению с нашей дачей – это тьфу, сарай), уезжает на лето, ходит там по грибы-по ягоды».
Я усмехнулся: у богатых – свои причуды, Игорь – четвертинку под фонарём закапывает, Зоя – «народную жизнь» изображает… Я-то им зачем?! Для «экзотики»? Вот, мол, с бедняком Новый год встретили, благотворительный ужин провели.
Игорь уже успокоился, даже вроде и протрезвел. Стал меня просвещать:
– Я в своём журнале фактически ничего не делаю, так, иногда статейку какую прочту. Одна заметка меня заинтересовала: в Израиле учёный антихриста по атомам собирает.
– Зачем?
– К концу света готовится. Он раньше трупы замораживал, чтобы оживить их через триста лет.
«Допился до белой горячки», – думаю. А вслух:
– Я атеист, ни во что не верю.
– Правда? – Игорь так обрадовался, будто вместо одной зарытой чекушки две нашел.
– Ничего «там» (я дёрнул головой вверх, показывая на небо) нету. Я своим друзьям-ал кашам неоднократно эту теорему доказывал. Так что живи спокойно, не рыпайся. Расслабься, и получай удовольствие в своём тереме. Кому что на роду написано, то и сбудется: судьбу не проведёшь.
А про себя подумал: «Всё равно, Игорь, ты – чмошник, прихвостень криминального капитала».
Вышло, вроде как я – батюшка и грехи ему отпустил. Да мне не жалко – всё ж таки человек катал меня на машине, кормил, поил, развлекал, да ещё и кусок жареной индейки с собой завернул.
Ну, за сим мы и расстались. Водитель повёз меня домой (бедняга, Новый год в гараже встретил). На обратном пути я ему язык развязал. Рассказал: «Нормальные хозяева, хотя и с причудами. Но главное, платят в срок, жалование не зажимают».
Вот такой у меня праздник вышел.
Вечером отварил я картошечки, огурчик солёный достал из банки, старой подруге позвонил, поздравил её с тем, что дошкандыбали мы с ней своими мозолистыми варикозными лапами до нынешних дней. Потом стал петь в трубку:
Ой, матушка, грустно мне,
Боярыня, скучно мне…
Пел всласть, почти выл, и чем больше пел, тем веселей мне становилось: живём, хлеб жуём!
Ненаписанное интервью
Виталя Канавкин, редактор отдела культуры нашего «Глобуса», просто бредил книгами писателя Солоухина. «Нет, – хватал он меня за руку в коридоре, – ты послушай!» – и гнал наизусть какое-нибудь солоухинское описание природы, застолья или женщины. Память у Витали изумительная, читает он с выражением, с завываниями, как радиоартист. В таких случаях я не знала, как вырваться. Канавкин цитировал, комментировал, закатывал глаза, впадал в нервное возбуждение, сходное с морфиническим; так проходил час, начинался другой… Спасением было одно – если в коридоре вдруг появлялась новая жертва, потенциальный слушатель. Тогда Виталя ослаблял цепкость захвата, и я малодушно скрывалась в своей комнате.
Канавкин – личность незаурядная. Душа его – полигон страстей, воплощение закона единства и борьбы противоположностей. Мать у Витали – русская, отец – еврей.
– Ну ты посмотри, какой жид! Типичный, местечковый жид, – философски рассматривал себя Виталя, стоя перед зеркалом в моем кабинете. При этом он выпячивал небольшое, яйцеобразное пузцо (вообще он был тощий, как щука), отквашивал нижнюю губу, нос его характерно загибался, глаза приобретали скорбную влажность, и в целом он действительно походил на гримированных евреев из театра Марка Захарова.
– Пейсов не хватает, – ехидничала я. С национальным вопросом у нас было все в порядке.
– Ваши-то вчера опять номер выкинули, – говорила я Витале после выходных, пересказывая очередную телепроказу, – добром не кончится, ищете все приключений на свою библейскую голову!
Канавкин хихикал, как человек, застигнутый в момент вынашивания аморальных мыслей, и соглашался. Иногда, правда, его реакция на проделки соплеменников была бурной:
– Иуды! – орал он. – Суки! – голос его становился выше. – Гореть всем в огненной геенне! – Виталя был крещеный и верующий.
Но журналистская работа есть процесс творческий, разногласия в нем неизбежны. Редко – раз или два в год – мы с Виталей крупно ссорились. Канавкин мгновенно переносил стилевые, жанровые или организационные нестыковки на национальную почву.
– Антисемитка! – истерически топотал он в коридоре перед моим кабинетом, при этом представители всех национальностей, населявшие нашу редакцию, панически захлопывали двери. Наступала могильная тишина. Виталя продолжал бесноваться:
– Юдофобка! Националистка! – визжал он в театральном экстазе.
Как «старшей сестре» крыть мне было нечем. Я молчала. Спустя некоторое время Канавкин приходил мириться.
– Оля, – покаянно начинал он. – Я дурак! Ты знаешь об этом, – я горько смотрела в сторону. – Ну, прости, прости, – мурлыкал он, подлизываясь. Эффекта не было. – Ударь меня, подлеца, сволочь, скотину! – в праведном пафосе возвышал он голос. – Да, я плохой, злой, у меня тьма недостатков! – Я чувствовала, что если сейчас же не отвечу прощением, то покаяние превратится в представление.
– Ладно, мир, – торопливо прерывала я Канавкина.
Он садился рядом, бессчетно сыпал веселыми несуразицами, чутко следил за выражением моих глаз, как-то особенно фальшиво мне поддакивал.
– Что еще? – подозрительно морщилась я.
– Ты не можешь дать мне пятьдесят рублей? Или сто? – наконец сбрасывал он с души камень. – А то поиздержался, как Хлестаков…
Культурная политика нашего журнала была так же противоречива, как и личность Витали. В одном номере можно было прочесть «Россия, Русь! Храни себя, храни!», в другом – «Россия – мать-алкоголичка, отец ее – тамбовский волк»; рядом с приличными рассказами соседствовали порой ужасные стихи (я до сих пор помню строчку «сушку в чаю мочи», между тем, речь здесь шла не о сдаче анализов, а о мирном философском чаепитии); культурную хронику в зависимости от обозреваемых событий Виталя подписывал либо маминой фамилией «Канавкин», либо папиной – «Фогельсон».