- От кого письмо?
- Собственно от меня.
- Зачем же писать было?
- Не знал, будете ли с таким, как я, говорить. Да и высказать мне все трудно, - задыхаюсь. Видите, как говорю.
В письме Федотов "считал своим долгом" известить меня, что каторга относится к моей любознательности с большим сочувствием, просил меня "никому не верить" и каторги не бояться: "кто к нам человек, к тому и мы не звери". И в заключение выражал надежду, что мое посещение принесет такую же пользу, как и посещение "господина доктора Чехова".
И вот в тот же день мы встретились с Федотовым при таких обстоятельствах.
В числе других "подлежавших наказанию" был приведен в канцелярию и ничего не подозревавший Федотов. В сторонке скромно стоял палач Хрусцель со своими "инструментами", завернутыми в чистую холстину, под мышкой. Около дверей с испуганными, растерянными лицами толпились "подлежавшие наказанию".
Я с доктором и помощником смотрителя сидел у присутственного стола.
- Федотов!
Федотов с тем же недоумевающим видом подошел к столу своей колеблющейся походкой слабого человека.
- Зачем меня, ваше высокоблагородие, изволили спрашивать?
- А вот сейчас узнаешь. Встаньте, пожалуйста: приговор, - обратился ко мне помощник смотрителя и начал скороговоркой "вычитывать приговор".
- Принимая во внимание... признавая виновным... 80 плетей...
Чем далее читал помощник смотрителя приговор, тем сильнее и сильнее дрожал всем телом Федотов. Он стоял, держась рукою за сердце, бледный как полотно, и только растерянно бормотал:
- За отлучку-то... за то, что к доктору сходил.
И когда кончили читать приговор, и мы все сели, он, удивленно посмотрев на нас всех с величайшим недоумением, сказал:
- Вот так Бог. Значит, пусть отнимают жизнь...
Сказал, шагнув вперед, и вдруг все лицо его исказилось. Его забило, затрясло. Вырвался страшный крик.
И посыпался целый ряд таких кощунств, таких страшных богохульств, что, действительно, жутко было слушать. Федотов рвал на себе волосы, одежду, шатаясь, ходил по всей канцелярии, ударялся головой об стены, о косяки дверей и вопил не своим голосом:
- Режьте, душите, бейте меня. Хрусцель, пей мою кровь... Надзиратель, убей меня...
Он кидался на надзирателей, разрывая на себе рубашку и обнажая грудь:
- Убейте. Убейте.
И пересыпал все это такими богохульствами, каких я никогда не слыхивал и, конечно, никогда уж больше не услышу. Трудно себе представить, что человеческий язык мог повернуться сказать такие вещи, какие выкрикивал этот бившийся в припадке человек.
Становилось трудно дышать. Доктор был весь бледный и трясся. Перепуганный помощник смотрителя кричал:
- Выведите его! Выведите его!
Федотова схватили под руки. Он вырывался, но его вытащили, почти выволокли из канцелярии. Теперь его вопли слышались со двора.
- Да разве его будут наказывать с пороком сердца? - спросил я.
- Кто его станет наказывать. Разве его можно наказывать, - говорил дрожащий доктор.
- Так зачем же вся эта история? Для чего? Что ж прямо было не успокоить его, не сказать вперед, что наказание приводиться в исполнение не будет, что это только формальность - чтение приговора? Ведь он больной.
- Нельзя-с, порядок, - бормотал юноша, помощник смотрителя.
Вот, быть может, одна из тех минут, когда гаснет вера, и злоба, одна злоба на все, просыпается в душе.
- Какой я есть православный христианин, - часто приходилось мне слышать от каторжан, - когда я и у исповеди, святого причастия не бываю.
Многие просто отвыкают от религии.
- Просто силком приходится гонять, - жалуются и священники и смотрители.
Обыкновенно же это уклонение имеет своим источником глубоко-религиозное чувство.
- Нешто тут говение, - говорят каторжане. - Из церкви придешь, а кругом пьянство, игра, ругня. Лоб перекрестишь, гогочут, сквернословят. Исповедуешься - придешь, - ругаться. До причастия-то так напоганишься, ну, и нейдешь. Так год за год и отвыкаешь.
И сколько истинно глубокорелигиозных людей "отвыкает". Говоришь с ним, слушаешь и диву даешься: "Да неужели все это люди из "простой", верящей, религиозной среды".
- Помилуйте, где ж тут, какому тут уважению к религии быть, - говорил мне один из священнослужителей в селении Рыковском. - Еще недавно у нас покойников голых хоронили.
- Как так?
- Так. Принесут в гробу голого, и отпеваем. Соблазн.
- А где ж одежда арестантская?
- Спросите... Не похороны, а смех.
Большой удар религиозному чувству каторги наносят и эти "незаконные сожительства", отдачи каторжниц поселенцам, практикуемые "в интересах колонизации". Одно из величайших таинств, на которое в нашем народе смотрят с особым почтением, профанируется в глазах каторги этими "отдачами".
- Чего уж тут молиться, - услышите вы очень часто, - чего тут в церковь ходить. В этаком грехе живем. У нее вон в Рассее муж жив, а ее чужому мужику дают: живи!
Или:
- Муж в каторге в Корсаковском, а жену в Александровское: с чужим живи.
Помню "ахи" и "охи", какие возбудило в Рыковском прибытие Горошко мужа, добровольно последовавшего в каторгу за женой.
- Ну, дела, - качали головой поселенцы. - За ней муж из Рассеи добровольно идет, а ее здесь тем временем трем мужикам по переменкам отдавали.
Брак потерял в глазах каторги значение таинства: изредка, очень-очень изредка услышишь очень робкий вздох сожительницы-каторжанки:
- Оно хорошо бы повенчаться. Венчанным-то на что лучше.
Но большинство, не все - рассуждают так.
- Не "крученым" не в пример лучше. Не ндравится, сменил. Ровно портянку.
- Разве здесь заботятся о поддержке религиозного чувства среди каторжных, - жалуются священники.
Каторжник считается "человеком отпетым". И всякое человеческое чувство считается ему чуждым.
- Это все нежности, сентиментальности и одна гуманность, - говорят господа сахалинские служащие.
Каторжные, только разряда исправляющихся, освобождаются от работ в последние три дня Страстной недели. Но частному предпринимателю Маеву, в посту Дуэ*, понадобилось, чтоб каторжане работали и эти три дня. Равнодушная ко всему, каторга махнула рукой и пошла. Это незаконное распоряжение остановил только священник в Дуэ. Он вышел навстречу к рабочим, шедшим в рудники, с крестом в руках; это было в Страстную пятницу. Каторга "опамятовалась" и вернулась в тюрьму.