Жизнь сахалинских служащих - жизнь унылая, серая, однообразная. Все их ежедневное общение с миром состоит в получении телеграмм "Российского телеграфного агентства". Телеграммы имеются ежедневно за исключением, конечно, тех случаев, когда телеграф испорчен. А это случается часто и подолгу. Тогда сахалинские служащие чувствуют себя окончательно отрезанными от всего мира и, по их словам, чувствуют тогда гнетущую, давящую, ноющую тоску.
- Словно заперли умирать в каземат, и никто не услышит ни крика, ни вопля, ни стона, - как говорила мне одна из сахалинских дам.
Телеграммы, этот последний нерв, соединяющий "мертвый остров" с живым миром, получаются служащими в складчину и в посту Александровском печатаются в казенной типографии. Зайдем туда. Здесь, действительно, можно на минуту забыть, что находишься на каторге. Знакомая близкая обстановка: кассы, реалы. Привычный стук литер о "верстатку". Запах типографской краски. Из всех сахалинских мастерских здесь мы можем рассчитывать на прием наиболее теплый, дружеский, в котором есть даже что-то родственное. Журналист и наборщик, когда они встречаются между собой, - как во встрече двух солдат одного и того же полка. К тому же приятно и поговорить на этом особом языке типографских терминов, близком и понятном нам обоим. На языке, на котором давно не приходилось говорить.
- Чисто, как я в Москве, - улыбаясь, говорит мне метранпаж.
Мы оказываемся старыми знакомыми. Он из Москвы, набирал в той газете, где я писал. Судился за преступление, которое слушалось при закрытых дверях.
Бедная техническими средствами сахалинская типография работает на славу, - и на простом "тискальном станке" ухитряется печатать официальное издание "Сахалинский календарь" в тридцать печатных листов. В некотором роде подвиг, который из читателей оценят только господа типографы.
Среди наборщиков оригинальный тип. Старичок в очках. Бродяга. Всю свою жизнь состоит при "журнальном деле".
- Еще работал в покойном, блаженной памяти, "Морском Сборнике".
И он говорит о "покойном", как будто речь идет об умершем родственнике. С какой любовь он говорит со мной о журнале.
- Скучаете здесь по журналам?
Он улыбается грустной улыбкой.
- Шибко-с. Ведь вся жизнь прошла в этом деле. Свыкнешься... Одно вот теперь успокоение нахожу: когда телеграммы набирать. Набираешь, - ровно "на газете" работаешь. Так иной раз замечтаешься, - смешно-с...
И на глазах старика, смеющегося над своими мечтаниями, навертываются слезы.
- А за что здесь-то?
- Из бродяг-с.
- И нельзя открыться?
- Невозможно-с.
Чего натворил этот старичок, находящий себе поэзию в наборе телеграмм и говорящий, словно о человеке, о "покойном журнале"?
В переплетной при типографии мы встречаем интересную личность - в некотором роде недавнюю "знаменитость".
Петербургский "убийца в Апраксином переулке". Преступление, обратившее на себя внимание своим спокойствием, жестокостью, зверством. Молодой парнишка, он убил с целью грабежа трех женщин. Присужден к двадцати годам каторги. Вот странные глаза. Совершенно желтого, золотистого цвета. Такие глаза бывают только у кошек. Он смотрит на вас прямо, открыто, зорко, и, если можно так выразиться, никакой души не чувствуется в этих глазах. Ни злой ни доброй, - так, совсем никакой. Такой взгляд встречается у особенно зверских, холодных и спокойных убийц с целью грабежа. Они, обыкновенно, очень благообразны, даже симпатичны. На лице у них вы напрасно стали бы искать какой-нибудь "печати Каина", каких-нибудь "зверских" черт. Только в глазах нет тихого мерцания души. Только во взгляде вы читаете, что чего-то человеческого не хватает этому существу. И вы ясно представляете себе, как он убивал. Он смотрел, вероятно, на свою жертву тем же спокойным взглядом. Холодным, пристальным взглядом очковой змеи. И от этого взгляда холодно, вероятно, делалось на душе у жертвы. Ни злобы, ни ненависти, ни бешенства не было в этом взгляде. Он смотрел с любопытством на льющуюся кровь, на предсмертные судороги жертвы. С любопытством кошки, раздавившей лапой таракана. И только. Чувство жалости, чувство сострадания атрофировано у этих людей, - читается в их взгляде. Они лишены от рождения чувства жалости, как бывают люди, лишенные от рождения чувства зрения.
Бойкий, расторопный мальчишка смотрит своими кошачьими глазами и спокойно рассказывает, как убивал.
- Как же это так?
- С куражу.
- Пьян был?
- Никак нет. А так вся жизнь тогда в кураже была. Лакеем служил, половым. Постоянный кураж кругом. С куражу и подумал: "Пойтить, убить, денег добуду".
- Ну, а теперь?
- К ремеслу приучаюсь.
И он с любовью, - с любовью, в которой есть что-то сантиментальное, показывает переплет, который только что сделал.
Переплет, любовно сделанный теми же руками, которые так спокойно убивали людей.
- Отличный переплет, братец, у тебя вышел.
По его лицу расплывается широчайшая улыбка удовольствия.
Удивительно странное впечатление производит этот мальчик, из зверя-убийцы превращающийся в подмастерье, которого тешит его дело. Словно зарезал троих и сел в игрушки играть.
Приговаривается к каторжным работам
Выражаясь по-сахалински, в "пятом" (1895) году на Сахалин было сослано две тысячи двести двенадцать человек, в "шестом" - две тысячи семьсот двадцать пять.
Замечательное дело: мы ежегодно приговариваем к каторжным работам от двух до трех тысяч, решительно не зная, что же такое эта самая каторга?
Что значат эти приговоры "без срока", на двадцать, на пятнадцать, на десять лет, на четыре, на два года?
А потому, прежде чем ввести вас во внутренний быт каторги, познакомить с ее оригинальным делением на касты, ее обычаями, нравами, взглядами на религию, закон, преступление и наказание, - я должен познакомить вас с тем, что такое эта самая "каторга", какому наказанию подвергаются люди, ссылаемые на Сахалин.
Как мы уже видели, все каторжники делятся на два разряда: разряд испытуемых и разряд исправляющихся.
В разряд испытуемых попадают люди, приговоренные не меньше, как на пятнадцать лет каторги.