И Матвей Васильевич качал головой и посмеивался над молодым человеком, удумавшим такую глупость.
- Пошел домой, взял ружье со стенки, прихожу, приложился вот этак, Матвей Васильевич показывал, как он приложился, - "ну-у", Афимья-то не своим голосом закричала да и упала. Упала да и умерла. Думал-то в него, а попал в нее. Не разобрал с пьяных-то глаз. Тут мне лопатки и скрутили. Тут-то от меня все и отступились. И батюшка с матушкой, - царство им небесное, - и братья, и все родные. Семья-то была богатая, гордая семья, и этакий вдруг срам на всех нагнал. А?? Острожник! Оно бы, может, дать - так полегче бы было, да они и руками и ногами: "Знать, - говорят, - острожника не хотим. Осрамил он нас на всю жизнь". Меня и присудили: кнутом десять ударов и в каторгу. В Москве уж наказывали. Тут я только Москву и видел, как на Конную везли. Хороший, должно быть, город, - только мне в те поры не до того было. Посадили меня на телегу, спиной к лошади, и повезли. А кругом-то народу! А кругом-то народу! Мальчишки за телегой бегут, глядят, пальцами показывают. Не знаешь, куда и глядеть. Купцы из лавок выходят, смотрят. Деньги которые в телегу кидают. Палач со мной ехал в телеге, собирает. "Тебе, - говорит, - это!" Я кланяюсь. Так и привезли на Конную. День базарный, народищу - труба. Тогда еще эшафотов не было. Это уж потом эшафоты пошли, "срамить" зачали. А тогда еще не "срамили", - просто положат и отдерут. Положили меня, да как кнутом палач по голой спине стегнет! Много меня пороли: драли и плетьми, и палками, и розгами, и комлями, - а больнее кнута ничего не было!
И этот человек, принявший на своем веку тысячи плетей и палок и розог без числа и счета, - через пятьдесят лет содрогался, вспоминая десять ударов кнута. Что ж это было за наказанье!
- Думал, не жить! Чисто год пороли. А народ-то все - деньги сыплет, сыплет. Сняли меня с кобылы, в гошпиталь положили, а потом вылежался, - в каторгу поэтапным порядком послали. Муторно мне в те поры пришлось. Водки бы. Да где ж ее достанешь? Мастерства не знал, заработать негде. Товарищ мне и говорит: "Хочешь, деньги будут? Какие хочешь, большие. Сами делать будем!" А мне только водки. Угощает он меня, мы деньги и делаем. Поймали нас, - да к палкам. Его-то, как зачинщика, без помощи врача, а меня с помощью.
- Как так - без помощи врача?
- А так в те поры было. Ставят в два ряда солдат с палками, привяжут к такой тележечке и везут. А они-то палками по спине рраз, рраз! И возят, покеда все, к чему сужден, не получишь. Он уж мертвый лежит, а его все рраз, рраз! Потому без помощи врача. А ежели с помощью, - так доктор рядом идет. Видит, что человек в беспамятство приходить стал, - скажет: "стойте!" спирту даст понюхать, - и потом опять начнут. За руку возьмет, на часы посмотрит. "Можно, - скажет, - еще сотню!" А как увидит, что человек совсем плох, сейчас же приостанавливает, и человека в гошпиталь. Отлежится там человек, выздоровеет, его опять на наказание поведут. Так до тех пор, пока всего своего не получишь. Товарищ, царство ему небесное, тот сразу, без помощи врача кончился. А меня, почитай, целый год драли, пока всего не выдали. Так год в гошпитале все и вылеживался. Вылежусь, опять дадут.
Затем палок, плетей и розог Матвей Васильевич получил неисчислимое количество:
- На траву я все ходил! - улыбаясь, говорил он.
- Как "на траву"?
- А так, зиму ничего, маячу в тюрьме. А придет весна, на траву и потянет. И бегу. Так кое-где лето шляюсь, в работниках служу. А осень придет, - опять по тюрьме скучно станет. К товарищам иду. Сейчас мне и плети, либо палки, с прибавлением сроку.
Так этими отлучками "на траву" Матвей Васильевич и набил себе три бессрочных каторги.
- А по манифестам тебе сбавки не было?
- Какие же мне манифесты? У меня три бессрочных.
Все, что происходило в мире, неслось мимо этого человека, знавшего только тюрьму, плети, розги. Так он и жил, весной тоскуя по воле, осенью возвращаясь в тюрьму:
- Все-таки кормят!
Кроме бесчисленных "побегов", за Матвеем Васильевичем никаких других преступлений не было. Человек он был честнейший: сами же служащие давали ему деньги, - и иногда помногу денег, - на покупку материалов, и никогда он не пользовался ни копейкой.
- А бегать - бегал. И окромя весны. И все через водку! Трезвый ничего, а напьюсь - сейчас у меня первое: бежать. Сбегу, напьюсь, попадусь! Пьяница я, ваше высокоблагородие!
Через водку мы с Матвеем Васильевичем и поссорились.
Друзья мы с ним были большие. Сколько раз, изнуренный сахалинской "оголтелостью", сахалинской "отчаянностью", спрашивая себя: "да есть ли мера человеческому страданию и человеческому падению?" - боясь сойти с ума от ужасов, которые творились вокруг, - я приходил к этому старику и "отходил душой" под его неторопливую старческую речь. Он все пережил, все перестрадал, - и, старый старик, смотрел на все, вспоминал обо всем с добродушной улыбкой. Сколько раз, глядя на эту милую, кроткую улыбку человека, душа и тело которого половину столетия так мучилась, я спрашиваю себя:
- Есть ли мера благости и кротости и доброты души человеческой?
Эта дружба поддерживалась маленькими услугами: каждое утро Матвей Васильевич ходил ко мне на кухню, и кухарка должна была поднести ему чайную чашку, - непременно чашку, это была его мера, - водки.
Спрашиваю как-то:
- Был дедушка?
- Никак нет-с, - отвечает кухарка. - Он уж несколько дней как не ходит!
Пошел справиться: уж не заболел ли. Матвей Васильевич нехотя и сухо со мной поздоровался.
- Да что с тобой, Матвей Васильевич? За что ты на меня сердишься?
- Что уж... Ничего уж...
- Да скажи, в чем дело?
- Что уж там! Ежели ты для меня, для старика, чайной чашечки водки пожалел, что же уж...
Оказывается, кухарка, глупая и злая баба, почему-то вдруг, вместо обычной "чашки водки", поднесла Матвею Васильевичу рюмку:
- Все пьют из рюмки, а ты что за принц такой! Много вас тут найдется чашками водку хлебать!
Матвей Васильевич отказался и ушел:
- Я всю жизнь чашечкой пил!
И решил, что это мне для него водки стало жаль.
- Матвей Васильевич, Богом тебе клянусь, что я не знал даже об этом! Да приходи ты, четверть тебе поставлю, стаканами хоть пей, - на здоровье!