Работы по проведению "просеки" велись от ранней весны до первых заморозков. Люди вязли в трясине, рубя деревья и выкорчевывая пни. И к этой муке - работать чуть не по пояс в топкой грязи - присоединялась еще нестерпимая мука от мошкары, которая тучами носится летом над тундрой. Мошкара облепляла людей. Люди буквально обливались кровью.
- Места живого не было от укусов! - говорят бывшие на этих работах. Мошкары такая тьма была, бывало, вздохнешь, да и задохнешься, - столько ее в рот попадает!
Люди, бывавшие летом в тундре, вполне этому поверят.
За целое лето прошли таким образом семьдесят семь верст, а затем эта идея - прорубить просеку "вдоль всего Сахалина" - была брошена, как совсем невыполнимая. О трудности работ можете судить по тому, что отправилось на онорские работы 390 человек, а вернулось 80. Остальные, - одни перемерли, другие бежали, часть их была поймана, большинство так и погибло в тайге "без вести".
Нужна была какая-нибудь сверхъестественная сила, чтобы заставить людей исполнять такие работы. И такой силой в руках местной тюремной администрации, производившей дорожные работы, но ничего в них не понимавшей, явился старший надзиратель Ханов.
Ханов сам из ссыльно-каторжных. Когда-то он был сослан за какое-то, говорят, зверское преступление и отбывал каторгу в Каре "в разгильдеевские времена", о которых до сих пор с ужасом вспоминают старики-каторжане.
- Я - разгильдеевец! - с гордостью говорит Ханов.
Ханов отбыл каторгу, поселенчество и, приехав на Сахалин, сделался надзирателем. Нет вообще "лютее" надзирателей, чем из ссыльно-каторжных. Как всякий бывший ссыльно-каторжник, Ханов ненавидел и презирал каторгу. К тому же он знал ее хорошо, тонко, "по-каторжному" знал.
Чтобы команда из 390 каторжан, бывшая под присмотром всего трех надзирателей, не взбунтовалась, Ханов отделил из нее "Иванов".
Опытным глазом "старого разгильдеевца" Ханов присматривался к каждой новой партии каторжан, - и сейчас же выделял "Иванов", именно их-то и делая надсмотрщиками за работами. "Иваны", таким образом, совсем избавлялись от работ, могли питаться лучше, заведуя раздачей арестантских порций, и получали полную возможность тиранить и грабить злосчастную шпанку, выколачивая из нее последние гроши, последние щепотки табаку.
Лучше жизни "Иванам" и не нужно было. Они были на стороне Ханова. А шпанка, забитая и несчастная, лишившись своих коноводов, терпеливо несла свой крест.
Чтобы забить "шпанку" вконец, "старый разгильдеевец" употреблял два приема: непосильные "уроки" и недостаточность пищи. Урочные работы задавались такие, что все и всегда были виновны в "неисполнении урока". Порка, - Ханову было предоставлено право драть, - шла по всей линии несосветимая. Кормил Ханов арестантов раз в день, после работ. И пищи было недостаточно, и "Иваны" еще вдобавок крали, - измученный человек, кончив урок, или, вернее, никогда не кончив урока, если избег порки, "тыкался" к котлу, "жрал" наскоро, и, заморенный, полуголодный, засыпал тут же, на месте, как убитый. До протестов ли тут! Так в голоде и ужасе жила "шпанка".
Забив шпанку физически и нравственно, Ханов "подобрался" и к "Иванам". Но делал это опять-таки необыкновенно тонко и по-каторжному умело. Он "сокращал" их по одному, в то же время другим давая еще большие льготы. Вдруг возьмет и одного какого-нибудь "Ивана" из надсмотрщиков переведет в простые рабочие, на полуголодный, полутрепетный режим. Остальным "Иванам" это было только на руку: меньше надсмотрщиков, - больше каждому из оставшихся достанется на долю при дележке награбленного. И разжалованный из надсмотрщиков в рабочие "Иван" должен был покоряться. Что он один поделает, когда вчерашние его товарищи колотят и бьют его:
- Работай, такой-сякой! Не лодырничай!
Так мало-помалу Ханов "перевел" у себя и "Иванов", оставив из них в качестве надсмотрщиков только самых отчаянных. Зато уж и преданы были эти надсмотрщики Ханову истинно "как псы". Их было мало, на долю каждого приходилось много. Им прямой был расчет поддерживать хановские порядки, и сам надзиратель из каторжан так не свирепствовал, как свирепствовали каторжные надсмотрщики.
Так, применяя правило "divide et impera", Ханов держал в своих поистине железных руках каторгу и делал с ней все, что хотел.
Люди бросались под падавшие срубленные деревья, чтобы получить увечье, люди отрубали себе кисть руки, - на Сахалине и сейчас много этих "онорцев" с отрубленной кистью левой руки, - чтобы только их, как неспособных к работе, отправили назад, в тюрьму. Люди, очертя голову, бежали в тайгу на голодную смерть.
Павел Колосков был одним из "Иванов", проведенных Хановым.
Колосков в первый раз был сослан на Сахалин на десять лет за убийство с целью грабежа. Затем он бежал, был пойман, получил плети, присужден к вечной каторге, с "15 годами испытуемости", т. е. должен 15 лет содержаться в кандальной тюрьме: нечто совершенно безнадежное. В тюрьме он был одним из "Иванов", и когда его пригнали с партией на онорские работы, Ханов сейчас же сделал Колоскова "надсмотрщиком".
- Жилось тогда, что говорить, хорошо. Ешь вволю, табак, даже водку доставали.
Колосков и сейчас с удовольствием вспоминает об этом времени. Но оно длилось недолго: Ханов сократил "Ивана" по вышеуказанному рецепту.
- Взъелся и взъелся. Перевел в рабочие. Я к товарищам: "Что ж это, братцы? За что?" Смеются: "Не умел, стало, потрафить. Теперь сам и разбирайся, как знаешь. Нам хорошо, а до тебя какое дело? На Сахалине всяк за себя. А ты вот что: ты чем брехать, урок исполняй, - потому мы затем над тобой приставлены". Парень я был могутный, - Ханов на меня и наваливает и наваливает. Такие "уроки" загибает, - с сил спал. Что ни день, дерут: урока не выполнил. Вижу - смерть. В те поры я товарища подговорил и убег.
Колосков и до сих пор содержится в Александровской кандальной тюрьме.
Молодой еще парень, низкорослый, широкоплечий, истинно "могутный". С тупым, угрюмым лицом, исподлобья глядящими глазами. Каторга, даже кандальная, "головка" каторги, его не любит и чуждается. Он ходит обыкновенно один вдоль палей, огораживающих кандальное отделение, взад и вперед, понурый, мрачный, словно волк, что неустанно бегает вдоль решетки клетки.