Госпожа Асфрид говорила ровным тоном, но по мере рассказа голос ее звучал все тише и слабее, голова клонилась, движение пальцев замедлялось, пока веретено и нить совсем не замерли. Перед глазами ее как наяву вставали видения пережитого более сорока лет назад.
– Но Олав полностью выполнил условие, – продолжала она. – Только объявил, что раз уж победу одержал Кнут, то и мужем моим должен стать он. Сам Олав был уже так потрепан жизнью, что… – Асфрид все же сумела усмехнуться. – Я потом ни разу не замечала, чтобы ему требовались женщины. А мы ведь прожили в одном доме еще лет восемь. Он просто не захотел опозориться с шестнадцатилетней женой. Но я стала законной хозяйкой в своем собственном доме, подле могил моих предков и родных. Иногда я думала… да, и я могла бы поступить, как Гудрун. Убить своего мужа, детей, себя… У меня в ту пору было больше детей – я родила семерых, но выросли только трое, остальные умерли маленькими, и ты не застала их на свете. Я могла бы сама положить всему этому конец, но тогда от моего рода ничего не осталось бы. Он не был бы продолжен, и мои предки лишились бы возможности когда-нибудь в будущем возродиться. А сейчас у них еще есть такая возможность…
Асфрид подняла глаза к лицу Гуннхильд, и той показалось, что на нее смотрят все ее бесчисленные предки – и те, кого она знала, и те, чьи имена растворились в могучем потоке времен. Смотрят с надеждой, как на последний свой путь в новую жизнь.
* * *
Вечером за столом все домочадцы и гости Горма смотрели на Гуннхильд с новым любопытством. То ли кто-то из участников знаменательной беседы проговорился, то ли стены женского покоя ради такого случая отрастили несколько пар ушей, но уже все знали, что Горм-конунг посватал Гуннхильд за Кнута и хочет получить в приданое Слиасторп. И многие, веря, что дочь Олава станет не наложницей и рабыней, как иные в ее положении, а королевой Дании, уже кланялись ей ниже и улыбались приветливее, чем раньше, всем видом выражая приязнь и готовность услужить. Гуннхильд принуждала себя улыбаться людям, но улыбка выходила натянутая. Она чувствовала себя стоящей на жердочке, где с одной стороны ждет яма предательства своего рода, а с другой – рабства. Но даже выбор, куда упасть, очень мало зависит от ее воли.
На нее так и глазели бы весь вечер, если бы домочадцев и гостей не отвлекло забавное происшествие. Еще в начале ужина Гуннхильд заметила, что в кучке бродяг, сидевших на земле у самого порога и терпеливо ждавших, пока кто-нибудь бросит им со стола обглоданную кость или корку хлеба, появилась пара новых лиц. Мужчина сразу бросался в глаза – уже немолодой, седой и морщинистый, но не сказать чтобы дряхлый, из тех, кому может быть или тридцать с чем-то, или пятьдесят, да он и сам, должно быть, хорошенько не знает. Растрепанные волосы и нечесаная борода, пегие от седины, придавали ему еще более неряшливый вид, если это только возможно. Одет бродяга был в рубаху из многочисленных кусков шерсти разного цвета и вида, неровных и соединенных между собой самым причудливым образом; одни заплатки были пришиты на другие. Тощие ноги были обвиты длинными обмотками, тоже сшитыми из обрывков тканых полос разной ширины и цвета. Видимо, нищий подбирал сношенное тряпье и вырезал из него куски поцелее. Рядом лежал посох, а на коленях он держал берестяную миску, дожидаясь подаяния.
Возле мужчины пристроилась девушка, судя по непокрытой голове; она сидела, обняв колени и спрятав в них лицо, так что с первого взгляда Гуннхильд приняла ее за большую собаку. Но вот кто-то, проходя мимо, толкнул ее, и оказалось, что это человеческое существо: девушка подняла голову и, видимо, что-то бросила вслед прошедшему. Некрасивое бледное личико имело при этом самое сердитое выражение, обозначая готовность постоять за себя. Возраст ее был тоже непонятен – может, четырнадцать, а может, вдвое больше. Темные волосы, немытые невесть сколько, были спутаны, а худа она была настолько, что не верилось, будто она когда-нибудь ела в своей жизни.
Со смесью жалости и презрения Гуннхильд рассматривала девушку. И в Слиасторпе немало бывало таких вот «гостей», которых никто не звал, но обычно им не отказывали в приеме, повинуясь старинному обычаю. Мать ее, христианка, учила, что с нищими в дом приходит сам Господь, Богоматерь или святые, поэтому нужно относиться к ним по-доброму. Бабка Асфрид, наоборот, не любила бродяг, помня, сколько раз с ними являлись заразные хвори. Иной раз целые семьи, хутора и усадьбы платили жизнью за то, что принимали хворого бродягу. В Слиасторпе была даже поставлена за оградой двора особая баня для таких, чтобы они смыли с себя грязь и вшей прежде, чем войдут в хозяйский дом.
– У вас нет обыкновения заставлять нищих мыться, перед тем как пускать? – спросила Гуннхильд сидевшую рядом Ингер.
– Зачем Грим впустил эту дрянь! – возмутилась та, посмотрев туда, куда ей показывали. – Ему же приказано отгонять их собаками!
– Но раз уж они вошли, выгнать их теперь нельзя, – заметила Хлода. – Может, у вас в Слиасторпе другие порядки, а у нас если гость вошел, ему дают погреться и поесть!
– У нас тоже принимают гостя, кто бы он ни был! – возмутилась Гуннхильд. – Но гостям не хуже от того, что им предложат сперва вымыться.
Она давно заметила, что Хлода пользуется всяким случаем, чтобы сказать ей колкость, но старалась не отвечать тем же. Если ей суждено стать королевой, Хлоде придется сдержать себя, а если Гуннхильд не повезет и она станет такой же наложницей, то лучше не переводить неприязнь в открытую войну.
– Молчи, дура! – вместо нее бросила невестке Ингер. – Вот она сделается королевой и пошлет тебя чистить котлы!
– Как бы ей самой не заняться этой работой! – огрызнулась Хлода. – Когда женщина выходит замуж таким образом, от нее не жди добра! Скорее, она убьет своих детей и подаст их мясо мужу на стол, а потом убьет его и себя!
– Ты о себе говоришь? – в негодовании не сдержалась Гуннхильд. – Ты ведь тоже вышла замуж таким же образом! Но поужинать собственными детьми твоему мужу нечего бояться – не скоро еще он хотя бы увидит детей от тебя!
– Что, Хлода, получила! – усмехнулась Ингер. – Так тебе и надо! Меньше будешь распускать свой злобный язык!
– Да что ты привязалась ко мне? – возмущалась Гуннхильд. – Что я тебе сделала?
– Женщины, которые пялят глаза на чужих мужей, никогда не получат своего!
– Я пялю глаза на чужих мужей! – Гуннхильд кровь бросилась в лицо от возмущения. – Ты соображаешь, что говоришь?
– Отстань от нее! – Ингер весьма ощутимо толкнула невестку в плечо, так, что та покачнулась и ударилась спиной о стену. – Это Харальд пялит глаза на нее, и уж не она виновата, если он у своей жены не находит того, что ему нужно!
– А ну-ка прекратите! – повернувшись, строго одернула их Тюра. – Что за свару вы затеяли прямо за столом, при мужчинах и гостях! Как не стыдно!
Спорщицы замолчали и уселись прямо, с застывшими лицами глядя перед собой. Три сидящие в рядок знатные молодые девы, красивые, нарядные и с детства приученные с достоинством держать себя на людях, могли бы сойти за юных норн, однако в душе каждой кипели чувства возмущения и неприязни.
– Однако, конунг, и правда нехудо бы расспросить этих людей, откуда они и нет ли в тех краях какой повальной хвори, – заметила Тюра своему мужу. – Ты знаешь, это бывает, люди бегут от болезни, а она едет у них на плечах.
– Эй, ты! – крикнул Горм бродяге, и многие, услышав голос конунга, обернулись посмотреть, к кому он обращается. – Да, ты, лоскутный человек!
– Теперь вижу, что ты желаешь говорить со мной! – Так точно обозначенный бродяга поднялся на ноги и почтительно поклонился Горму. – Ты, конунг, умеешь с одного взгляда подметить самое главное во всяком.
– Подойди поближе. Не слишком близко, а только чтобы я мог тебя слышать! – распорядился Горм.
Бродяга прошел между помостов, на которых стояли столы, мимо пылающих очагов на земляном полу. Сидящие за столами сторонились, чтобы не коснуться его лохмотьев.