- Так и до диабета недалеко, - пытался я его предостеречь.
Но он отмахивался.
- Ты лучше пиши свой роман, а я как-нибудь без тебя разберусь. Между прочим, как тебе темка? Даром отдаю. Кстати, у тебя есть мечта?
- А у тебя? - ответил я вопросом на вопрос.
Я, конечно, мог бы и не спрашивать. Потому что, скажем, про его детскую мечту мне было хорошо известно, её он похоронил где-то классе в седьмом на уроке литературы. А вот какая мечта была у Борьки сейчас, я понятия не имел.
- Моя мечта - путешествовать по миру, как Сергей Есенин. Представь: красивые города с небоскрёбами и райская жизнь, пляжи, тепло, море и много-много голых женщин. А ещё было бы неплохо увековечить себя во Вселенной: сына хочу. Сын - это моё бессмертие. Каждый день я представляю, как он улыбается своим беззубым ртом и мне смешно: я вижу в нём самого себя. Если моя мечта не осуществится, что останется после меня в этом мире?
Борькина мечта о красивой жизни, как мне казалось, была слишком уж общей, какой-то размытой. А бессмертие можно найти или подобрать где угодно. Вокруг полно женщин - выбирай любую, дорогой мой друг. Кого б ещё беспокоила такая проблема!
Моя же мечта была родом из детства. Она была зыбкой, нежной, как незащищённое скорлупой яйцо, и я её глубоко прятал. Я боялся вытаскивать её на свет, опасаясь, что она почернеет, подчиняясь законам фотосинтеза, а потом сгорит, как космический корабль в плотных слоях атмосферы. Как строитель прячет в фундамент послание будущим поколениям, так и я спрятал свою мечту до лучших времен, упаковав её на самое дно. Я дал себе обет, что никогда не откажусь от неё, а когда пробьёт час, вытащу и произведу осмотр: всё так же ли она свежа, не добрался ли до неё солнечный свет? Я извлеку её, чтобы решить, подлежит она окончательной расконсервации, или её следует раздавить, размазать как не оправдавшую ожидания и не прошедшую проверку временем. Но прежде предстояло решить: чем я готов пожертвовать ради своей мечты, что я должен сделать для её достижения, и на что я никогда не соглашусь, даже если мне предложат её сегодня на ужин в качестве десерта?
Мы жили в посёлке возле завода в рабочем общежитии с одним длинным коридором, по бокам которого располагались скромные квартирки одиноких мамок, у которых возле юбок крутились такие же мальцы, как и я. Жильцы называли наш дом поэтично: общагушкой, коммуналочкой. Он казался самым милым и уютным домом на свете. По прошествии лет я, конечно, понимаю, что представляла из себя коммуналочка на самом деле ― тесный, тёмный, грязный барак с узким заплёванным коридором. Но, повторюсь, это мне сейчас понятно, а тогда, если по вечерам обитатели дома собирались в коридоре и играли в лото, и всем было тепло и уютно, барак, безусловно, заслуживал "поэзии".
Мы наблюдали за игрой, заворожённо слушая, как наши мамки выкрикивают цифры на бочонках из мешка, называя их смешными именами: "барабанными палочками", какими-то "топориками" и всякими там "восемь - доктора просим". Дальше было уже скучно, потому что "доктора просим" рифмовалось и с "двадцать восемь", и с "тридцать восемь", и с "сорок восемь", и так далее вплоть до девяноста. И когда нам это изрядно надоедало, мы выбегали из прокуренного коридора на улицу и окончания игры ожидали там. За исключением лотошных дней - последних трёх дней недели - в остальные дни коридор был наш. Мы прятались за ящиками, старыми мешками и прочей рухлядью друг от друга, и наша игра была куда интересней, чем лото. Мужчин в бараке жило трое: всегда невидимых, и оттого загадочных. Один из них ― постоянно пьяный отец рыжей Наташки, второй ― старый одинокий сосед, почти не высовывавшийся из своей комнатухи. Он жил в конце коридора и ругал нас через дверь, если дети начинали ему мешать. Наташка, учившаяся во втором классе, была вечно грязной и сопливой. Она обучала нашего брата искусству целоваться в присос: уводила к себе в комнату, и пока её отец отсыпался после запоев, затаскивала каждого под кровать, чего я больше всего боялся. Там, под кроватью, и преподавала свои уроки. Причём, где она сама обучилась этому мастерству, так и осталось тайной нашего барака. К слову, я оказался единственным из всех мальчишек, кто целоваться с ней не захотел.
Третьим мужчиной в бараке был мой отец. Он уходил на работу, когда я ещё спал, и приходил, когда я видел вторые сны. В выходные пообщаться с ним тоже не получалось: все свободные дни он проводил на субботниках и рыбалках. Может, поэтому я равнодушен к рыбной ловле?..
Как и отец, моя мать работала на заводе в двадцати шагах от дома. Она так же уходила на весь день, и я был предоставлен самому себе. В стайке пяти-шестилеток я слонялся по окрестностям посёлка, постоянно обнаруживая что-то новое. Очень скоро нам стало скучно. Нас манил соседний хутор, где располагался великолепный карьер, в котором добывали песок. С песчаных куч отлично было скатываться, особенно в жаркую погоду, когда песок ещё свежий и прохладный. Конечно, дома ждал нагоняй за грязные рубашки и порванные штаны, но наши матери были бессильны ― никакие ремни и шлепки не могли отвадить мальчишек от приключений.
В самом начале хутора, недалеко от местной начальной школы, стоял маленький домик, в котором жил нищий. От школы домик отличался разве что количеством окон: у школьного здания их было три, а у нищего всего одно. Этого мужичка по ночам подкармливала моя бабка, таская ему хлеб и молоко. Однажды, выйдя во двор по нужде, я стал тому свидетелем. Но основное пропитание нищий получал в посёлке, куда приходил попрошайничать на одно и то же место возле магазина. К точке своего заработка он шёл в обход кукурузного поля, а не через него, как бегали на хутор мы. Я всегда любил смотреть ему вслед. Нищий обычно брел с унылым и обречённым видом. Но в этой обречённости сквозила и определённая настойчивость, аналогичная той, с которой жильцы нашего барака ходили по утрам на работу. Нищий хромал на одну ногу, и него были странные руки: правая плетью висела вдоль туловища, а левую он держал полусогнутой, ладонью вверх, чтобы тут же зажать в ней поданную монету и спрятать в рваный стеганый ватник.
Домик нищего был самым маленьким на хуторе. Он стоял между двух других ― больших и дородных, взиравших на своего жалкого соседа с видом законного превосходства. На хуторе вообще было много домов, самых разных ― огромных и малюсеньких, кирпичных и деревянных. И они совсем не были похожи на наш барак. Дома были с трубами, резными окнами, а ещё ― с петухами, свиньями и коровами, чьи голоса доносились со всех сторон.
Самый же главный дом стоял в глубине хутора возле леса, в трёх километрах ходу от барака, если идти через кукурузное поле. Туда мать отводила меня на всё лето, и в конце каждой недели приходила навещать. Ей так было надёжнее. В этом доме жила моя бабка. Жилище было просторным, с высокими потолками и большими окнами. Там всегда было светло.
Почему я запомнил домик нищего? Из-за тщательно скрываемого, но все же тайно подсмотренного урока милосердия моей бабки? Или зарубкой врезалось в память то утлое, почти игрушечное здание? Не знаю. Знаю только, что, как и тот нищий, я с такой же настойчивостью тянусь к своей мечте. Может быть, и у него была мечта о доме, о счастье, но достались ему только убогая развалина и место на крыльце возле продуктового магазина.
Однажды, в какой-то год, к бабке привезли моего двоюродного старшего брата Виталия, и целое лето мы провели с ним вместе. Несмотря на свои семьдесят, бабка живо справлялась и по дому, и с двумя сорванцами, так и норовившими улизнуть из-под опеки куда-нибудь в лес.
― Вот уж я вам задам, пройды такие! А ну, быстро в баню! ― частенько слышали мы от неё.
Пока мы с братом носились по лесу, бабка успевала затопить баню, после чего мы кайфовали в горячей парной в ожидании ужина. А ужин готовился в русской печи, сложенной, по рассказам бабки, её мужем ― нашим дедом.
Дед умер до того, как мы с Виталькой появились на свет, а его красавица-печь служила нам верой и правдой. Дед отделал её цветными керамическими плитками в причудливых рисунках. Мы с братом часто играли в нашу игру. Один накрывал рукой какую-нибудь плитку, а второй должен был угадать, какую именно: с петушком? с собачкой? с коровой? с домом? Я регулярно накрывал плитку с изображением домика, и Виталька всегда угадывал, а потом подшучивал надо мною: "Эх ты, малой! Хоть бы раз другую, что ли, загадал". Но и в следующий, и в последующие разы я упрямо накрывал именно эту. Бабка называла плитки изразцами. Я это слово ещё не выговаривал, поэтому именовал их "заразами" ― Виталька и бабка смеялись, и я заливался смехом вместе с ними.