Удивил еще всех сказанным Сергей Городецкий[4], сборники которого всегда изобиловали патриотическими стихами.
Революция мне не страшна,
Утомлен я бесцветными днями,
А при ней опущусь я до дна
И кровавыми вспыхну огнями.
Но на этом и закончились разговоры о революции. Тому, что в эту ночь мы правили тризну по старому миру, не поверил бы никто.
Чтобы проверить слова горничной, я хотела позвонить мужу на службу, в Новую Голландию[5], но телефон уже бездействовал, и я вынуждена была послать за справками лакея к знакомым, имевшим непосредственное отношение к военному управлению Петрограда.
Однако дождаться известий оттуда мне также не пришлось, потому что мой посланный в пути бесследно исчез, и все предпринятые впоследствии попытки разыскать его, в больничных покойницких – куда свозили убитых, – не привели ни к чему. Его не нашли ни живым ни мертвым.
Одевшись, я поторопилась взглянуть на революцию лично.
День выдался на редкость для Петрограда солнечный и теплый, и хотя со всех сторон доносилась ружейная перестрелка и трещание пулеметов, обслуживаемых засевшими на чердаках городовыми, никак нельзя было представить, что для кого-то эти подхватываемые весенним ветерком звуки несут смерть.
По улицам на украшенных красными флагами грузовиках носились пионеры революции – матросы и бесцельно слонялись, не принимавшие в мятеже активного участия, солдаты с нацепленными на фуражки и в петлицы красными ленточками или просто кусками красной ткани. Особенно запомнился мне молодой солдат егерского полка, на громадной шапке которого виднелась красная бумажная роза, какими принято было в Петрограде украшать пасхальные куличи. Его утрированно-гордый, самодовольный вид еще больше подчеркивал карикатурность украшения, вызывая на лицо невольную улыбку.
Через три дня, когда события успели уже достаточно дезорганизовать жизнь, разослав всех слуг по делам своего общества и журнала, я услыхала на черной лестнице звонок и пошла узнать, кто пришел.
– Спасите… спасите… меня ищут, – услыхала я прерывающийся шепот за дверьми.
Голос был знакомый, и в нем слышалось такое отчаяние, такая мольба, что я невольно, не рассуждая, открыла дверь, в которую вбежал живший в этом же доме околоточный[6], не однажды оказывавший мне мелкие деловые услуги.
С искаженным ужасом лицом, пробормотав на ходу: «в доме обыск, меня убьют», он бросился в комнату горничной, куда, закрыв дверь, последовала и я.
Увидав, что он прячется за висящие над сундуком платья, я почти не соображала, что делаю, стала ему помогать, но не успела закончить этого, как на другом конце квартиры, у парадного входа снова раздался звонок. Инстинктивно сообразив, что не открыть – значило бы навлечь на себя подозрение, я впустила звонивших. Их было семеро, и один в солдатской шинели, с револьвером в вытянутой руке, заявил, что они ищут околоточного, и, если он скрыт мной, я разделю его участь.
Выдать искавшего у меня спасения человека, выдать буквально на растерзание, ибо я уже слышала, каким истязаниям подвергались полицейские раньше, чем быть убитыми, у меня не хватило духу, а рассчитывать, что обыск пройдет благополучно, я тоже, конечно, не могла и поэтому, когда часть пришедших направилась к помещению прислуги, считая себя обреченной, осталась на месте, словно прикованная.
Обыск уже давно закончился, появившиеся снова в прихожей люди, сказав мне что-то, ушли, а я все еще продолжала оставаться в состоянии того же столбняка. Потом, поняв наконец, что произошло нечто непредвиденное, бросилась в комнату прислуги, но, к своему великому удивлению, спрятавшегося там околоточного не нашла: по-видимому, сообразив, что оставаться в квартире для него в данный момент опаснее, он бежал по тому же ходу, по которому пришел. Обрадованная, что ему удалось спастись, я направилась в комнаты, где происходил обыск, и… обнаружила исчезновение стоявшей на столе бутылки вина и лежавших возле часов.
Такими трагикомическими событиями началась для меня революция.
II. Самосуды и настроения
Первое полугодие, после «февральской» работа моя продолжалась по-прежнему; журнал после краткой заминки, стал выходить аккуратно; члены моего Этического общества собирались ввиду события, у меня на квартире, и, если бы не гремевшая повсюду стрельба и не страшные картины самосудов, нам, еще не пострадавшим, революция не казалась бы особенно грозной.
Но кому пришлось хотя однажды явиться свидетелем этих самочинных расправ черни не только с виноватыми, но и с правыми, у того душа навсегда останется обожженной, тот уже не поверит возможности убить когда-либо в человеке зверя.
Не забыть мне, как озверевшая толпа вела молодого городового к Фонтанке, чтобы утопить его.
Избитый, с окровавленным лицом, на котором даже струящаяся кровь не могла стереть выражение ужаса, он под дикие возгласы своих мучителей срывающимся голосом только выкрикивал:
– Братцы!.. Братцы, не губите… Видит Бог, нету моей вины… Никого не обижал. Братцы!..
Но эти мольбы и предсмертный страх, казалось, еще разжигали ожесточение толпы, и она, отвечая на них побоями и издевательствами, подхватила свою жертву и с улюлюканьем бросила в канал.
Городовой вынырнул, осенил себя крестом, и, вероятно, надеясь, что теперь ему удастся спастись, поплыл, а озлобленная этим еще больше толпа стала бросать в него камнями до тех пор, пока изнемогший, с окровавленной головой, он скрылся под водой.
В другой раз, увлеченной людским потоком, мне пришлось видеть, как утопили в той же Фонтанке юношу-прохожего, приняв его «по ошибке» за бежавшего из соседнего дома вора. Его старания убедить своих палачей, что он не тот, за кого его принимают, и мольбы о пощаде были напрасны.
А когда толпа, расправившись с ним, расходилась, выяснилось, что вор уже пойман и доставлен в комиссариат.
Такими картинами изобиловала «бескровная», как называли ее поначалу многие, революция.
И все же она казалась всем явлением временным, и в марте у меня на дому снова состоялся вечер наиболее фешенебельной из петроградских литературных организаций «Кружка имени поэта Случевского»[7], отличавшихся от предыдущего лишь тем, что на нем значительно больше и уже не в юмористических тонах говорили о «мятеже»[8]. С театра военных действий, где популярность «Всему миру» создал введенный мной отдел «Просьбы с фронта», я продолжала получать от солдат многочисленные письма, содержание которых было разноречиво и иногда представляло интерес для наблюдения за действием агитации на малокультурный мозг.
Так, радиотелеграфист, с которым я вела переписку и который еще недавно прислал мне свои безграмотные, но пламенно патриотические стихи, на этот раз писал:
«Вчера у нас был митинг, на котором говорил о капиталистах и народе приезжий оратор и говорил правильно. После этого я стал ленинцем. Вы, наверно, думаете – дурак, а послушали бы его, так тоже поняли бы».
Другой солдат, наоборот, жаловался:
«Кабы хлеба вдоволь, да земли поболе, при царе куда лучше было – порядку больше».
Были и забавные письма.
Поместив однажды во «Всем мире» во время формирования при Временном правительстве женских батальонов снимок с одного, отправляемого на фронт, я получила от солдат безграмотное укоризненное письмо, в котором они уговаривали меня:
«Не печатать в журнале баб, мешающих воевать сидящим в окопах защитникам отечества, потому бабы вносят в армии такое, что и сказать неудобно, и не так-то выносливы в бою. Надеемся, что не обидите и больше печатать их не будете».