– Может, про начальника ЖЭКа написать? Он отказывался меня прописывать на жилплощади родителей.
– Что такое прописка?
– Ущемление гражданских прав! – наконец озарила мою голову светлая мысль.
– В СССР существует расовая дискриминация. Ваша жизнь подвергалась опасности? – пытал меня обескураживающими вопросами мистер Файн.
Я задумался. Вспомнил папу, который после работы слушал «Радио „Свобода“».
– Сахаров, Щаранский, Солженицын, – вместо ответа перечислил я фамилии, которые неоднократно слышал по радио.
– Хорошо. Вот в таком духе, – рекомендовал адвокат. – Думайте.
Где бы я в СССР ни жил или учился, или останавливался на короткое время, никаких притеснений или расовой дискриминации на себе не ощущал. После распада страны, уже в новой России – было. Особенно на канале «Russia Today». А в советское время не припомню никакой дискриминации. Но если я в этом сознаюсь – гуд бай, Канада!
– Соседи меня притесняли, – сказал я после паузы.
– Very good, – обрадовался мистер Файн. – Go ahead9.
И я написал: «Соседи через балкон обзывались неприличными словами и притесняли. В общественном транспорте оскорбили по национальному признаку».
Мистер Файн выслушал перевод написанного и задумался. Потом резонно поинтересовался:
– А почему ты на такси не ездил?
– Тогда бы меня оскорблял таксист за мои же деньги. Это очень дорого.
И мистер Файн наконец отстал со своими озадачивающими вопросами.
Свой пасквиль я сочинил для канадского суда под корректировку иммиграционного адвоката. Мои обвинения были безосновательными. Если Шпаковскому известно об этом письме, – копия его у меня до сих пор хранится, – то в суд я пойду уже совсем по другой статье…
Шпаковский, как и подобает большому актеру, держит внушительную паузу, перелистывая бумаги на рабочем столе. Окидывает меня холодными, пронзительными глазами офицера. Я молчу, о письме ни слова. Страх заполняет и сковывает меня. Шпаковский смотрит в окно. О чём-то сосредоточенно думает. Берёт карандаш, вставляет его в механическую точилку и крутит ручку, потом поднимает на меня тяжёлый задумчивый взгляд. Сейчас, похоже, о письме заговорит.
– Господин Семёнов. Россия – не проходной двор! – повторяет он. Видно, словарный запас иссяк.
– Я это запомню, – говорю.
– Можете идти, – распоряжается он.
– Я не могу. Мне виза нужна, – упрямлюсь я как баран.
– Идите в суд!
Хорошо, что не в другое место послал. А ведь мог бы. Ему такие полномочия даны. Мне бы надо спросить, в какой именно суд обращаться, но после ответа придётся сразу покинуть кабинет Шпаковского, уйти, раствориться, исчезнуть. А попасть в этот кабинет непросто – нужно отстоять многочасовую вялотекущую очередь. Просителей много. Простому смертному оказаться на приёме у государственного чиновника сегодня сложнее – времена наступили другие, тяжёлые. Матери декабристов до самого государя Николая I доходили. В ноги ему кидались. Помню по советским фильмам. И ведь добивались! Сыновей миловали. Выпускали. А я стою перед подполковником Шпаковским в полный рост и двух фраз грамотно связать не могу. Не говоря уже о том, чтобы опуститься перед ним на колени. Да я бы и опустился – не до гордости теперь, но ведь не так поймет. Времена сегодня другие. Поэтому я пытаюсь задержаться в кабинете. Вспоминаю, что в кармане лежит справка из Института имени Бурденко. Неделю назад я получил её от профессора-нейрохирурга Владимира Львовича Найдина, талантливого специалиста, у которого лечил поясницу. На эту форменную со штампом бумагу я надежд не возлагал, хотя знал, что серьёзная болезнь может послужить иностранцу основанием для выдачи ему визы.
– Я болел. Нельзя мне заболеть? – Вынимаю из кармана справку. Протягиваю. – Проблемы с позвоночником были.
Шпаковский не притрагивается, только пренебрежительно оглядывает листок.
– У вас проблемы с российским законом! Шпаковский напирает, как Т-62, из какого афганские танкисты пальнули за четыреста долларов. Ничем не отклонить его от цели. А цель его ясная и бескорыстная – служить во благо Российского государства. Подполковник Шпаковский желает устроить надо мной показательный суд. В стране назрела острая необходимость продемонстрировать всем несознательным иностранным элементам: Россия – не проходной двор! В Москве масса таджиков, в метро стало невозможно ездить. Документы не в порядке. С законом проблемы у каждого третьего. Мой пример послужит распоясавшимся гастарбайтерам хорошим уроком. Я, конечно, сомневаюсь, что Шпаковский ездит на метро, но не в этом дело.
– Я же не гастарбайтер, – беспомощно оправдываюсь я.
– Вы нарушитель визового режима. Точка. Не лучше таджиков, – резюмирует господин Шпаковский.
– Как раз я в худшем положении, чем они. Их на работу принимают и в ЗАГСе регистрируют. А мне даже денежный перевод не выдают в банке. Так что, кто из нас таджик, ещё большой вопрос.
– Не разводите демагогию. Имидж России падает… – с досадой в голосе произносит Шпаковский.
– Неужели из-за меня? – пугаюсь я.
– Из-за таких как вы Россия теряет международное влияние! – назидательно объясняет Шпаковский.
– Давайте по-другому решим, тогда Россия не потеряет международного влияния, – пытаюсь убедить я подполковника.
– Гражданин Семёнов! – Шпаковский грозно привстаёт.
Я вздрагиваю: так обращался ко мне военком двадцать лет назад.
– Без визы вам даже в сортир нельзя! – ставит точку подполковник, ставя все точки на «и».
Понятно. В сортир без визы тоже нельзя. Это армейский юмор такой. А всё равно смешно. С армейским юмором я на «ты». Сам служил и даже месяц сидел в армейской тюрьме, а ещё с прапорщиком дружил. Так что армейский юмор мне хорошо понятен. А если это не шутка? Я испытываю неприятные ощущения.
– Вы предлагаете мне добровольно сдаться? – предполагаю я.
– Разве мы говорим с вами на разных языках?
Шпаковский безмятежен, он устал. Его олимпийскому спокойствию можно крепко позавидовать. Я и завидую.
– Я же тогда не увижу семью пять лет! – восклицаю я со слезами на глазах.
– Я сейчас сам расплачусь, – иронизирует он. – Вы о чем раньше думали?
Ни о чём я не думал. Жизнь свою молодую прожигал. Спросил в подзорный окуляр, как говорили в армии. О чём я тогда думал? Лучше не рассказывать. Если бы я тогда думал – не стоял бы сейчас перед Шпаковским и не клянчил у него господской милости. Я готов перед ним вывернуть наизнанку всю свою жизнь, но это вряд ли что-то изменит. Ему не интересно. Шпаковский высоко сидит, далеко глядит. Мне до него не достучаться. Цели, как я уже сказал, у нас диаметрально противоположные. Шпаковский – исследователь человеческих пороков. Он взвалил на себя тяжёлый крест и теперь с честью исполняет свою святую миссию.
– Давайте штраф заплачу, не надо в суд… – выпрашиваю я.
– Пока будет длиться суд, вы будете в России, – успокаивает меня Шпаковский. – И у вас нет другого выхода.
Лаконичная непререкаемость подполковника загоняет меня в глухой угол. Похоже, игра проиграна. Насчёт другого выхода, конечно, можно было с ним поспорить, но мои аргументы испарились, и я после некоторого колебания с плебейской покорностью спрашиваю:
– В какой суд обращаться?
– По месту проживания, – не поднимая головы, отвечает Шпаковский.
– У меня же прописки нет.
– Неважно. Где вы нелегально проживаете, туда и обращайтесь.
– Ясно, – говорю я, хотя ясно ничего не было.
Разговор окончен. Пора удаляться. Я открываю металлическую дверь.
– Семёнов, – окликает меня на пороге Шпаковский.
«Наконец-то совесть у человека проснулась», – думаю я и с надеждой разворачиваюсь.
– Объясните, зачем вы вернулись? В Канаде вам мало было проблем?
– Счастья приехал искать, – говорю.
– Сколько ни ищи, ничего, кроме себя, не найдёшь, – изрекает блестящий афоризм Шпаковский.
Я застываю в дверях, вытаращив глаза. Даже шевельнуться не в силах. Беспомощно смотрю на Шпаковского – жду, когда он ещё чего-нибудь скажет.