Офонас встал на колени, пал ниц и коснулся лбом ковра у ног царевича Рас-Таннура.
— Поднимись! — крикнул Микаил. И повторил: — Поднимись!
Но Офонас не поднимался. Он теперь лежал как мёртвый. Лицо его уткнулось в ковёр.
— Мубарак должен погибнуть, — сказал царевич. — Такие, как он, гибнут скорее, нежели кто бы то ни было...
Офонас лежал вниз лицом и думал, что ведь и Дария погибнет вместе с Мубараком — Хусейном Али. Но сколько времени возможно было пролежать так?..
Офонас поднялся, неуклюже опираясь на руки, и сказал тихо:
— Я буду тебе повиноваться.
Офонас пошёл в пристройку при конюшне, лёг. Бывало, он дремал и белым днём, но теперь не мог уснуть. Пошёл к своему коню Гарипу, сел на солому против него... Офонас молчал и даже и в уме ничего не говорил. Но рядом с Гарипом душа Офонасова размягчилась будто, и было чувство такое, будто Гарип знает всё, что случилось с Офонасом, знает и без рассказа Офонасова, знает и сочувствует, жалеет без слов, бессловесно. И чувство усиливалось, когда Гарип вдруг топал, стукал копытом, или подымал голову, шею тянул и ржал легонько... Возможно было бы долго просидеть так-то. Хорошо было...
Конюх, тот самый, с которым Юсуф ходил в дом разврата, где на палках бились, вошёл скорыми шагами. Офонас поглядел на него равнодушно. Конюх приблизился, тряхнул Офонаса за плечо внезапно.
— Тебя господин ищет, посылал искать тебя. А я подумал, ты здесь. Ступай к нему, приказал послать тебя к нему...
Офонас бездумно и покорно встал и пошёл...
Микаил курил хукку. Офонас встал на колени и поклонился низко. Царевич не оставил хукку. Офонас стоял на коленях. Он чуял, что робеет царевич и досадует на себя. Офонас знал, что он, Офонас, тому причиной, но не загордился; только думал, что странен Микаил...
Наконец Микаил оставил хукку и сказал решительно:
— Ты забудь иные мои слова, забудь. Я в тревоге. Ты оставайся со мной... — Микаил не договорил.
Офонас не подымался с колен.
— Я не покину того, без коего мой путь нынешний не имеет полноты, — сказал тихо.
— Скоро двинется дело. Скоро я увижу её.
— Я не оставляю моего господина. А иные его слова я позабыл. Ведомо мне, каков человек бывает в тревоге...
В Смоленске, в темнице, писал о Махмуде Гаване: «Мелик-ат-туджар взял два города индийских, что разбойничали на море Индийском. Семь князей захватил да казну их взял: вьюк яхонтов, вьюк алмазов да рубинов, да дорогих товаров сто вьюков, а иных товаров его рать без числа взяла. Под городом стоял он два года, и рати с ним было двести тысяч, да сто слонов, да триста верблюдов.
В Бидар мелик-ат-туджар вернулся со своей ратью на Курбан байрам, а по-нашему — на Петров день. И султан послал десять везиров встретить его за десять ковов, а в кове — десять вёрст, и с каждым везиром послал по десять тысяч своей рати да по десять слонов в доспехах.
У мелик-ат-туджара садится за трапезу всякий день по пятьсот человек. С ним вместе садятся за трапезу три везира, и с каждым везиром по пятьдесят человек, да ещё сто его бояр ближних. На конюшне у мелик-ат-туджара две тысячи коней да тысячу коней осёдланными день и.ночь держат наготове, да сто слонов на конюшне. И всякую ночь дворец его охраняют сто человек в доспехах, да двадцать трубачей, да десять человек с боевыми барабанами, да десять бубнов больших — бьют в каждый по два человека.
А ещё взяли три города больших. А рати было сто тысяч человек да пятьдесят слонов. А захватили они яхонтов без числа, да других дорогих камней великое множество. И все те камни, да яхонты, да алмазы скупили от имени мелик-ат-туджара, и он запретил мастерам продавать их купцам, что пришли в город Бидар на Успенье».
Офонас опять припомнил султанский поезд-выезд и принялся писать, покамест не позабылось. Многажды Офонас видывал, как выезжает султан поездом-выездом; и теперь, всякий раз, как припоминал, так тянуло описать словами, своими, пришедшими на ум. И писал:
«Султан выезжает на потеху в четвергъ да во вторникъ, да три с ним возыри выезжают. А матерь да сестра выезжают в понеделник. А жонок две тысячи выезжает на конех да на кроватех на золочёных, да коней пред ними простых в доспесех золотых. Да пеших с ними много велми, да два возыря, да десять возореней, да пятьдесят слонов в попонах сукняных. Да по четыре человекы на слоне сидит нагих, одна платище на гузне. Да жонки пешие наги, а те воду за ними носят пити да подмыватися, а один у одного воды не пиёт».
* * *
Султан совершал праздничный выезд, и Махмуд Гаван сопровождал его. Бояре ехали верхами в парадных драгоценных одеждах, а числом были до двух десятков. А слонов шло до трёх сотен, все в доспехах булатных, а на спинах воздвигнуты башенки булатные. А в каждой башенке по шесть человек были посажены, все в доспехах да с луками и стрелами в колчанах. А на самом великом слоне — дюжина воинов в башенке. И на каждом слоне стяги привязаны, а к бивням большие мечи весом по кантару каждый привязаны. А меж ушей слоновьих, больших, как пальмовые листья, сидит погонщик с погонялом — направляет слона. А кони в золотой сбруе. А верблюдов сто, а трубачей триста. А в носилках — триста жонок...
А за паланкинами с жонками в них шли танцоры, плясунов тоже триста, должно быть. Плясуны держались в шествии своего места положенного и на ходу быстром кидали кверху тёмные смуглые руки, изгибались телами, скоро отставляли зады круглые, обтянутые плотным шёлком шальвар; крутились кругом себя, откидывали головы и тотчас распрямлялись скоро...
Султан ехал верхом, наряженный в кафтан, унизанный яхонтами. На шапке-шишаке сверкал огромный алмаз. Колчан за плечом золотой, тоже яхонтами усажен, сабля в золоте, седло, сбруя конская — всё в золоте. Позади слон, камкой покрытый, идёт.
А Махмуд Гаван — на золотых носилках, балдахин бархатный, маковка золотая с яхонтами, а носильщиков два десятка.
Но самым красивым в шествии явился Микаил в повозке, украшенной золотом, а правил сам, а балдахин шёлковый с маковкой золотой, а коней четвёрка в золотой сбруе. А вокруг войско, и воины с обнажёнными мечами да саблями, со щитами, дротиками да копьями, с прямыми луками большими. И кони все в доспехах.
А в шествии иные люди нагие все, только повязка на гузне, сором прикрыт...
Офонас уже сколько перевидал таких красивых шествий. Как все люди того далёкого времени, он любил украшать свои речи и писания свои называнием чисел, и всё боле считал на десятки, сотни, а то на тысячи. В сущности, все числа для речей и писаний были давно уж положены, определены. Люди, когда писали, а то рассказывали, уже знали, какие числа называть; а так-то никто и не считал. Где усчитаешь в поезде-выезде да в битвенном войске экие тысячи людские! Да всё движется, гомонит, шумит, пляшет, блистает одеждами, доспехами, смуглыми телами, оружием... А слоны, а верблюды, а кони...
Офонас подвигался в толпе, на цыпочки приподымался. Он и сам не мог бы сказать, отчего ему теперь, сейчас, так надо видеть, углядывать лицо Микаила. Это молодое лицо, такое красивое, могло показаться будто изготовленным совершенными искусными мастерами, как были изготовлены шёлковые и бархатные одежды, и узоры тонкие, и огранены искусно драгоценные каменья. Но Офонас-то Микаила знал; и потому видел ясно за всем этим сверканием и великолепием, в обрамлении ярких красок, шелков и золота, ясно видел в этих красивых соразмерных чертах молодого лица отчаянное, тревожное ожидание. Губы Микаила чуть сжимались и едва-едва приоткрывались невольно; ясные чёрные глаза смотрели прямо перед собой и не видели, должно быть, ничего, кроме сбившейся в огромный, неровный и катящийся ком пестроты.
Шли полунагие воины, сверкая оружием. Микаил и его свита уж давно прошли мимо Офонаса. Зажатый в толпе, он не мог поспеть за ними. Пробивался в толпе. Бросился в глаза Махмуд Гаван, блистающий, сверкающий. Офонаса потеснили в глубину толпы, шумной, горячетелой, остро и вонью горячо пахучей. Офонас невольно затиснулся среди толпы и пытался теперь выбраться. Он то оказывался на месте посвободней, то вдруг чей-то локоть упирался в грудь, в спину, в плечо, до боли. Чей-то рот раскрывшийся в речи быстрой дышал в лицо Юсуфу. Юсуф уже искал путь из толпы, заоглядывался...