— Подожди меня, я сейчас вернусь. Только не уходи никуда, ладно?
Ответа Чихо не дожидается, Чонгук даже не кивает, замирает, глядя в том же направлении, где только что стоял Минхек, и устало подбирает под себя ноги, молча откидываясь на спинку. У вздыхает, понимая, что, по сути, и не надеялся, что на него обратят внимание, и отходит к другу, но следящего пристального полувзгляда от Чонгука так и не уводит. Минхек внимательно ловит каждое слово, матерится еще после первых двух и хмурится, рефлекторно выправляя плечи, когда по спине табунами ползут липкие противные мурашки.
— Мин. Его мама, она… она же умерла, из-за меня. Это я всё, — Чихо проводит языком по высохшим губам и нервно закусывает нижнюю, скрещивая руки и сжимая пальцы на сгибах локтей. Говорить это вслух больно. Но сказать это, чтобы не разорвало изнутри от тягостного убивающего молчания, нужно. — Я же ведь не знаю, как мне теперь жить с этим, что мне… Что мне теперь делать? Что мне с ним делать? Я даже оставить его не могу. Боюсь, что он совсем распадется без меня.
Минхек не решается прервать его, позволяет сказать, прошептать о своих страхах, просто в какой-то момент сжимает чужое плечо, выражая безмолвную поддержку, выпрямляется в своей фирменной твердой осанке и спрашивает, что от него потребуется. Потому что в одиночку эти двое не справятся, а стена, о которую можно хоть на минуту опереться, Чихо сейчас нужна как никогда. Он напуганный, выбитый с привычной круговой орбиты в ширящуюся черную дыру чонгуковой жизни, бледный и такой виноватый, что становится даже страшно. Минхек впервые не находит нужных слов, не знает, что еще тут можно сказать, а потому принимает на себя всю бумажную волокиту и организацию похорон, позволяя Чихо аккуратно подтянуть брата на себя и забрать Чонгука домой.
***
До квартиры Чихо они едут молча. Отвозить младшего к нему домой У отказывается категорически, он не хочет отпускать Чонгука от себя ни на миллиметр, да и оставлять его на своей территории как-то спокойнее. Хотя спокойствие это настолько зыбкое и эфемерное, рукой махни — рассыплется. Чихо даже на дорогу смотреть не в состоянии, каждые две минуты поворачивается к Чонгуку и смотрит: лишь бы дышал. Младший не засыпает, поджимает колени к груди, забираясь ногами прямо на сиденье и обхватывая их руками, отворачивается к окну и не произносит ни слова. Снова отрешенно вглядывается в рассветное небо и сменяющиеся здания за окном, а перед глазами ничего. Пустота. И ни единого маршрута. Он не знает, как с этим справляться, поэтому продолжает прятаться внутри себя, в затертом, сплетенном лекарствами коконе. Осознание приходит многим позже. То ли где-то между тем моментом, когда Чихо за руку, как слепого котенка, заводит его с парковки в дом и усаживает на кожаный диван в гостиной, то ли, когда старший не способный подобрать слов, чтобы заговорить, задергивает шторы, а яркий отблеск из прорехи все также слепит глаза, отражаясь от пустой бутылки виски на столике.
— Почему я не дома? — вдруг спрашивает Чонгук тихо-тихо, так, что Чихо почти не слышит, но вздрагивает от неожиданности все равно.
— Я не хочу оставлять тебя одного. Мне показалось, что тут тебе ничего не напоминает о… — Чихо осекается, сам не понимает, зачем это говорит, есть ли хоть какой-то смысл оправдываться теперь, когда все мыслимое и немыслимое уже произошло, а шанс приблизить Чонгука к себе безбожно похерен. Но смысла, правда, нет. Поэтому он просто качает головой и также тихо отвечает. — Я не знаю, прости.
Чонгук с минуту просто замирает, Чихо даже не знает, слышит ли он его вообще, но в следующую секунду младший подскакивает с места, еле удерживая равновесие, и слишком быстро для своего состояния, будто из последних растраченных уже давно сил, рвется за дверь, в коридор. У проскальзывает следом и перехватывает его за локоть, поворачивая к себе.
— Куда ты идешь?
— В больницу… Надо забрать тело… надо организовать похороны.
Чон прерывистым судорожным голосом подбирает сжиженные, слипшиеся в один огромный комок мысли и вырывается из захвата, растерянно смотрит по сторонам, сам не зная, что он ищет. Но что бы он ни искал — не находит этого все равно. А потом его будто сдувает, как переполненный гелием шарик, он шепчет что-то, поднимая немного расфокусированный взгляд на лицо напротив, и Чихо, только приблизившись вплотную, улавливает перепуганное, по-детски просящее, бессознательное и зовущее:
— Мама…
И Чонгук теряется. Прижимает кулачки к покрасневшим глазам и мечется, подвывая, когда Чихо порывисто обнимает его, зажимая в горячие стальные тиски. Он даже не удивляется совсем, что Чонгук в его руках вздрагивает, сжимаясь в лихорадочно подрагивающий комок, стоит губам прижаться прямо за ухом. Это практически истерика, но Чихо чувствует чужой неестественный жар, а румянец ползущий по впалым щекам, вовсе не потому что Чон плачет или хочет освободиться. Чихо вдруг кристально ясно понимает, что дело здесь даже не в нем самом, а в температуре, которая медленно, словно по капле, высасывает Чонгука изнутри. А он будто не замечает, продолжает бороться — с самим собой или с Чихо, кто бы знал — с таким отчаяньем и болью в голосе бесконечно повторяя «ненавижу, ненавижу, ненавижу», заставляющие выплевывать застарелые осколки собственного бессилия и резать себя ещё сильнее. Чтобы все внутренности в пепел, оседающий солеными красными каплями по губам.
Чихо не может это остановить. Он оседает на пол вместе с Чонгуком прямо там, где стоял, с огромным трудом отнимает ладони младшего от лица и обхватывает своими за щеки, заставляя его смотреть в свои глаза. Осознанности в них ноль целых ноль десятых. Чихо едва ли не молится всем богам, в которых никогда и не верил, лишь бы Чонгук успокоился, выдохнул без очередного приступа и позволил забрать эту чертову боль: выматывающую, добивающую с каждым мгновением все сильнее, подводящую к крайней, ломкой совсем черте боль. Не должно оно все так. С ним — да. Но не с Чонгуком.
Он не знает, что делать дальше. Но тишину квартиры начинают разделять лишь тяжелые, болезненные вдохи-выдохи, а Чонгука от пронесшейся волны опустошения только сильнее лихорадит. Он почти теряет сознание, когда Чихо берет его на руки и переносит в спальню, накрывает теплым пледом, оставляя одеяло лежать рядом. У боится оставлять его одного, но все равно, запирает дверь снаружи и несется до ближайшего продуктового и не такой уж ближайшей аптеки, чтобы уже через пять минут чуть ли не вопить на медлительную продавщицу и сбивать прохожих через каждого второго. Потому что, господи, какого хрена, разойдитесь все сейчас же, иначе разнесу асфальтовым катком прямо на месте. Потому что у Чихо руки трясутся, стоит просто подумать, что Чонгук может куда-то исчезнуть, что он не сможет его защитить хотя бы теперь. Потому что Чихо по-бабски так, истерично, трясет головой на обратном пути, лишь бы не думать, что пока он теряется среди бесконечных улиц и поворотов, младший вдруг проснется и забаррикадируется от него десятком стен, шкафов и механизмов, не взломаешь. И как потом подбираться снова никто не скажет. Он ведь даже машину не берет, пугается, что погонит, не справится с управлением и размажет свой череп по асфальту, бросив Чонгука один на один с собой. Это отрезвляет, заставляет поторопиться и выдохнуть только тогда, когда Чихо вваливается в по-прежнему закрытую им самим квартиру, где Чон беспокойно лежит, завернувшись в одеяло, все еще на месте. Слава богу.
Чихо с облегчением сбрасывает пакет со всевозможными лекарствами рядом с кроватью. Чонгук спит, и приходится силой распутывать этот живой клубок, чтобы освободить его от лишней одежды и просунуть градусник подмышку. Чихо кажется, что температура стала еще выше, но в голове ни разу не проскальзывает даже малейшей идеи о том, что стоило бы по-хорошему вызвать скорую. Врачи разделят, оставят У за закрытой дверью палаты и больше никогда не дадут возможности приблизиться к Чонгуку на расстояние куда более меньшее, чем они были до этого.