Чихо вдавливает подрагивающую ладонь в стекло, упираясь в него лбом, и считает про себя минуты. Одна, вторая, третья, а Чонгук все такой же неподвижный, только пальчики на лежащей поверх одеяла руке рефлекторно поджимаются и тут же расслабляются, замирая. Время идет мимо, но Чихо заставляет себя отдернуться, развернуться спиной и нашарить взглядом приоткрытую створку в злосчастный кабинет. Незнакомый доктор пару раз мелькает в проеме расплывчатой исчезающей тенью, и У понимает, что дальше так продолжаться не может. Он должен знать. Абсолютно все. Только вот правда делает лишь хуже.
Уставшая фигура встречает Чихо тяжелым взглядом и все тем же пугающим сочувствием. Мужчина не предлагает сесть, просто медленно подходит вплотную и, пожав руку, интересуется, что ему нужно. Словно дает шанс передумать. Не узнавать то, что на самом деле знать совсем не хочешь. Но Чихо на это только как-то обреченно хмыкает и спрашивает все равно.
— Он к нам недавно перевелся, — с треснувшим спокойствием в голосе тихо проговаривает доктор и отворачивается к окну, нервно отщелкивая автоматической ручкой. — Хороший мальчик. Его мать несколько лет лежала в городской больнице. Не знаю, откуда он взял деньги, чтобы положить ее сюда, маленький же еще совсем, но госпожа Чон… тяжелая она была, мы предполагали, все варианты рассматривали, при которых она могла не пережить операцию, а оно вон как получилось. Не дожила даже.
Дальше Чихо слушать не стал. Вылетел в коридор подорванной торпедой, еле подавив желание беспомощно прижать руку ко рту, чтобы не заорать — лучше бы не знал. Поэтому он жмурится только и больно дергает темные волосы на затылке, пока слетает с узких ступенек вниз, на улицу, на воздух, который давит, душит виной и чужой неожиданной смертью. Но даже холодная ночная темнота не спасает. Чихо осаживает на каждой следующей секунде, давящий на плечи многотонный груз собственных ошибок, бездействий и неподъемной обжигающей вины ощущается настолько реальным, что заставляет его рухнуть всем этим весом на стоящую позади скамью, и кажется, будто он слышит ее треск под собой на самом деле.
Мама Чонгука умерла.
Руки не слушаются, и подкурить получается только с четвертого раза. Во рту оседает противная горечь, а Чихо выдыхает едкой сизой болью, тянет вниз ворот футболки, чуть ли не до треска дорогой ткани комкает ее в кулаке, пытаясь не слушающимися пальцами с зажатой между ними сигаретой зачесать лезущую в глаза челку. Не получается. Рука соскальзывает к уху, и Чихо напрягает ее сильнее, поворачивает голову и мажет щекой по ребру ладони, прижимаясь закушенными губами к костяшке у основания — легче не становится. Но так можно хотя бы притвориться, что эти злые, режущие под веками слезы всего лишь от сигаретного дыма, а не потому, что он действительно практически плачет. И все вдруг резко встает на свои места. В голове будто триггером щелкает, и Чихо наконец-то понимает: вот оно. Вот все его ответы. Вот почему Чонгук торговал собой, вот почему он приходил тогда, в пятнадцать, к порогу его дома и просил деньги. Не за себя, не для себя. Для мамы. А Чихо закрыл перед ним дверь. Просто вышвырнул, как дворняжку, отдал на растерзания этим заносчивым, мерзким, богатеньким толстосумам, а потом поигрался сам. Купил. Унизил. Трахал. Еще совсем ребенка по сути, собственного младшего братика.
Господи. Что он сделал-то…
Здесь же целой жизни не хватит, чтобы Чонгук его простил. И как жить с этим дальше представляется с трудом. Потому что Чихо ни разу за свои двадцать с лишним так не ошибался. Не надеялся даже, что откатит, пройдет или сгладится, как все его паршивые косяки до. Плевать бы. Пусть болит и мучает, терзает и никогда-никогда не отпускает, только бы с маленьким его всё было в порядке. За такое ведь не прощают. А Чонгук, он все равно тянется, просит ласки, ластится и сам отдается, боже, как он отдается, чем только заслуживают такое: Чихо не понимает. Сейчас ему кажется, что все это — то, что между ними было — всего лишь из-за нехватки любви, из-за поиска защиты, которой у Чонгука, как оказалось, никогда и не было, из-за одной на двоих крови, в конце концов. Потому что Чихо, он мудак редкостный, не брат даже, ненастоящий, как от него можно было все это принять, как Чонгук мог любить его еще пару часов назад?! Зная правду. И мысль эта дробью простреливает по вискам и сердцу, и разум тут же разлетается в мелкую острую пыль, мысли все выбивает — не умереть бы.
Чихо урывками выдыхает раскалившийся в легких воздух, вытягивает из кармана телефон и выбивающими дробь пальцами пытается набрать номер Минхека. Не получается. Экран попеременно то уходит в режим блокировки, а то и вовсе гаснет. Потому что сознание постоянно ускользает и теряется в лабиринтах происходящего, в не стихающих вопросах: как смотреть в глаза своему Чонгуку, и смотреть ли вообще, как к нему подобраться, как оживить, как избавить от этой боли, если такое хоть сколько-нибудь теперь возможно. И когда сигарета неожиданно обжигает кожу неравномерно тлеющим фильтром, Чихо смаргивает, фокусирует плывущий взгляд и заставляет себя перебирать чужие цифры на память, чтобы отвлечься хотя бы так. Минхек поднимает трубку после шестого гудка, почти на седьмом — Чихо просчитывает — и соглашается приехать даже без объяснений, просто услышав подавленность в голосе и адрес медицинской клиники.
Только спустя двадцать минут Чихо решается зайти обратно в больницу и подняться по лестнице к погруженной в мертвую тишину палате. Еще через сорок ему разрешают зайти, потому что Чонгук просыпается и отказывается реагировать на окружающих. Он сидит на разворошенной кровати, потерянный, надломленный, разбитый вдребезги и даже не моргает. Смотрит тусклыми, заледенело-выцветшими глазами в перевернутые кверху ладони на своих коленях. Едва ли осознанно. Взгляд пустой и серый совсем, а зрачки узкие-узкие, теряющиеся на фоне потрескавшейся стеклянной радужки, в матовой темноте которой больше нет места блеску, Чонгук сам пропадает в этой бездне, падает и даже руки не тянет на помощь, просто отгораживается, опуская тяжелые веки. А Чихо шевельнуться не может, застывает в двери и ни шагу вперед. Что он должен сказать? Ни одно «прости» не искупит его пороков и бесконечности той вины, что удавкой перетягивается вокруг его шеи, петля за петлей. Но говорить не приходится. Чонгук вскидывается, распахивает свои огромные глазищи, сползая босиком на заезженный каталками ламинат и утягивая за собой белоснежную простынь, ступает на пол и зовет Чихо по имени. Жалобно так, почти со всхлипом, не оставляя даже крошечной возможности не раскрыться навстречу. Правда, стоит Чихо подскочить к нему, Чонгук не удерживает себя, обмякает в объятиях, но не обнимает в ответ. Кладет голову на плечо и медленно-медленно дышит: успокоительные методично бьют по затылку и вырубают функционал на раз — ничего не существует, все нереально, и мир, монохромно черный, с переходами на грязно-серый, без солнца и теней, больше не греет. Точно так же, как и чужие-родные руки.
Минхек застает их уже в коридоре, когда Чихо подписывает какие-то бланки, чтобы забрать Чонгука и избавиться от настоятельной рекомендации оставить его здесь. Малыш сидит у него на коленях, равнодушно уткнувшись в шею и перекинув ноги на соседний стул, и кому из них двоих нужно остаться в клинике больше, Ли не знает. Болезненный, бледный вид Чихо подкидывает в голову не самые оптимистичные картинки, а про Чонгука Минхек и вовсе предпочел бы промолчать. Худой, измотанный и безвольный он скорее напоминает растерзанную, с перебитыми держателями марионетку, растрепанную куклу, которую куда не приткни — там и останется умирать. Поэтому подойти становится как-то на раз очень сложно, но Чихо подтаскивает лежащий рядом вместе с ключами телефон, и Минхек избавляет его от нужды снова звонить — окликает его, прорезая загустевший в немой боли воздух, и подходит к обессиленным братьям.
Чихо приходится пересадить Чонгука в мягкое кресло в боковой приемной напротив, где поменьше проходящих родственников и больных вместе с назойливым персоналом. Его не хочется оставлять, даже Минхек тянет руку, чтобы погладить младшего по голове, поддержать, но, наткнувшись на отрешенный взгляд и забитую вымученную недоулыбку, так и не прикасается. Скользит глазами в непонимании с одного на другого и отходит к окну, когда Чихо присаживается на корточки перед Чонгуком и гладит его по острым линиям колен в прорезях джинсов.