– Почему же вы сразу не сообщили в ГПУ про этот факт? – спросил Гончаров. – В Каратузе в больнице вы сказали, что вас подстрелили бандиты. А теперь говорите, что стреляли Зуевы.
– Да ведь я не видела, кто стрелял в меня! Думала, может, бандиты. А про Зуева не сказала потому, что не хотела говорить про это проклятое золото.
– Ну что ж, разберемся, Евдокия Елизаровна. Спасибо за правду. Так и должна поступать жена Головни.
Дуня не смела возразить. Жена так жена! С тем и ушла из ревкома, унося опустошение и недосказанность.
…В тот же день Маркела Зуева с двумя сыновьями упрятали в кутузку. Трое суток Зуевы запирались, напропалую врали, а когда Мамонт Петрович Головня, которому Гончаров поручил довести это дело до конца, заявил, что избушку Зуевых и новый дом раскатают по бревнышкам, а на пепелищах просеют всю землю, и если золота не найдут, то Маркела с сыновьями спровадят в тюрьму на веки вечные, как контру советской власти, Маркел сдался – они действительно нашли оплавленные слитки. Но ведь это их находка! Их счастье, а не какой-то Дуньки-потаскушки, которая подкатывалась к Маркелу, стращая его, чтоб он поделился находкой с нею и Ухоздвиговым…
И вот еще что потешно: из Маркела Зуева выдавили вместо двух пудов всего-навсего одиннадцать фунтиков, пять золотников и три доли! Эким прожорливым оказался бывший бедняк и незадачливый приискатель.
– Гидра капиталистическая! – только и сказал о нем Мамонт Петрович.
Дуня держала себя с мужем кротко и тихо – ни слова поперек. Встречала его ласково и сама управлялась по домашности. Поселились они в пустующем доме Зыряна, но не успели обзавестись хозяйством – Мамонта Петровича назначили командиром части особого назначения ОГПУ. И снова дорога, леса и горы, погоня за бандитами. На праздник Первое мая понаведался в Белую Елань, и вот тебе подарочек: Евдокия Елизаровна родила дочь. Этакую чернявую, волосатую, просто чудище.
Но Мамонт Петрович ничуть не перепугался.
– Красавица будет, погоди! Капля в каплю ты, – сказал жене.
Сама Дуня отворачивалась, глотая слезы.
– Назовем Анисьей. Мою покойную мать так звали. Как ты на это смотришь?
– Да хоть как назови! – махнула рукой Дуня.
В миру появилась еще одна живая душа с именем Анисьи Мамонтовны Головни…
Завязь третья
I
Год от году старел тополь…
Крутая, незнамая новина подпирала со всех сторон. То было время вопросов, недоумений, нарастающих тревог, когда на смену старым понятиям и установлениям приходило нечто новое, еще никем неизведанное, потому и непонятное.
То было время, когда советская власть, набирая силы, проникала за толстые бревенчатые стены деревенских изб, садилась в передний угол в застолье, вмешивалась в родственные узлы, перемалывая кондовые нравы и характеры, когда мужики на сходках шумели до вторых петухов, схватываясь за грудки.
То было время, когда советская власть шла своею трудной дорогой. Порою – глухолесьем, упорно прорубая просеку в будущее.
Не вдруг, не сразу мужик принимал новое. Были поиски. Иногда отчаянные, страшные!..
II
Филя не доверял власти – мало ли к чему призывает? Объявился некий нэп, и сельсоветчики из кожи лезли, чтоб Филимон Прокопьевич прикипел к земле, отказался бы от ямщины, чтоб хозяйство поднять и расширить посевную площадь. «Как бы не так! – сопел себе в бороду Филимон. – Рядом коммунию гарнизуют, а мужикам мозги туманят. Мороковать надо: что к чему? Ежли коммуны верх возьмут, стал быть, в два счета все хозяйства загребут в те коммуны, а к чему тогда хрип гнуть? Ужо гонять ямщину буду. Так сподобнее».
И – гонял. Как только схватывались реки, уезжал из Белой Елани в Красноярск будто и до весны не возвращался. Меланья догадывалась: у Харитиньюшки живет, пороз, – а суперечить не могла. Кабы жив был Прокопий Веденеевич, тогда бы мякинной утробе прижали хвост. Сколь раз Меланья кляла себя за то, что отдала мужу два туеса с золотом. Правда, отполовинила в туесах, но все-таки отдала же! А он, Филимон, и к Демке душой не прильнул, и от самой Меланьи отвернулся.
– Чаво тебе? Мое дело ямщина, а твое хозяйство. С выродком и с девчонками справишься, гли.
– Да вить кругом мужики хозяйство поднимают, богатеют, а ты все едино прохлаждаешься в извозе!
– И што? Такая моя планида. А хозяйство подымать при таперешней власти морока одна. Седне подымешь, а завтра Головня заявится с сельсоветчиками – и спустит с тебя шкуру. Власть-то какая, смыслишь? От анчихриста! Разве можно верить? Погоди ужо, повременим.
Если возвращался из ямщины и по последнему вешнему бездорожью, то не обременял себя работой по хозяйству – жаловался на хворь в ногах, хотя мужик был – конем не переехать. Завалится на лежанку у печки, храпит на всю переднюю избу – силушку копит. Тащили Филимона в комбед, в товарищество взаимопомощи. А он знай себе похрапывает.
– Филя, хучь бы коровник подновил, – скажет Меланья.
– Не к спеху.
– Столбы-то перекосились, упадут.
– И што? В Писании сказано: сойдет на землю анчихрист, и порушатся все заплоты, коровники, овчарни, в тлен обернутся хрестьянские дома, и настанет на земле расейской пустыня арабавинская.
– Што же нам, помирать, што ль?
– Помрем, должно. Как большаки окончательно взнуздают теми коммуниями, так все помрем, яко мухи али твари ползучие. Аминь! – зевнет Филя во всю бородатую пасть.
Работящая Меланья, так и не набравшая тела в доме Боровиковых, родив еще одну девчонку – Иришкой назвали, – без устали вилась по дому, по хозяйству, подстегивая дочерей – Марию и Фроську – с Демкой, а Филя толкует Святое Писание да ласково привечает сельчан, исповедующих старую веру. Не тополевый толк и не филаретовский, а просто старую – двоеперстную без всякого устава службу.
Из богатых мужиков скатился до середняка. Из четверки коней оставил пару для ямщины и пузатого Карьку для хозяйства; из трех – две коровы да десяток овец. А деньжонок и золотишка не тратил – складывал в тайничок «на время будущее».
Под осень 1929 года к Филюшке стали наведываться богатеи Валявины: тестюшка – Роман Иванович, дырник по верованию, и братья его – Пантелей и Феоктист.
Придут под вечер, запрутся в моленной горнице и совет держат перед иконами: как жить? Как обойти советскую власть и как сухими из воды выскочить? Вскоре в дом Филюши невесть откуда привалило богатство – шубы, дохи, кули с добром и всякой всячиной, и все это переносилось в надворье темной ночью из поймы Малтата. Не жнет, не пашет Филя, а живет припеваючи. И медок, как слеза Христова, и белый крупчатный хлебушко, и мясца вдосталь.
Средь зимы – гром с ясного неба: раскулачивание!..
Филя не успел сообразить, что означает мудреное слово – раскулачивание, как тесть Роман Иванович и шуряки – Пантелей Иванович и Феоктист Иванович – вылетели из своих крестовых домов в чем в мир хаживают: что на плечах – твое, что за плечами – мирское, колхозное.
«Зачалось! – ахнул Филя. – Али не на мое вышло, как я толковал? Дураки нажили хозяйствы, а теперь вытряхнули их без всяких упреждений. Каюк! И тестю, и шурякам, а так и всем, которые грыжи понаживали себе на окаянном крестьянстве. То-то же! Вот она власть-то экая!.. Кабы я раздулся, как тестюшка, да работников держал, вытряхнули бы теперь без штанов на мороз. Эх-хе! Мое дело сторона. А все ж таки поостеречься надо. Махнуть в ямщину. Али вовсе скрыться?»
Пошел Филя к сельсовету, а там – вавилонское столпотворение. И бабий рев, и детский визг, и мужичий рокот на всю улицу, а возле богатых домов Валявиных – народищу, пальца не просунуть. Мороз давит, корежит землю, белым дымом стелется, а всем жарко.
– Отпыхтели окаянные!..
– Ишь как Валявиху расперло – в сани не влазит, – гудел народ, любуясь, как толстую Валявиху с тремя дочерьми выпроваживали из собственного надворья. Дочери вышли в подборных шубах, начесанных пуховых платках, в белых с росписью романовских валенках.