Дан сей пачпорт из Соловецкой обители праведников на один век, а по истечении срока явиться мне на страшный Христов суд. Имя праведника – Раб Божий, опричь других имен нету. Явлен пачпорт в святую ризницу Соловецкого монастыря, и в книгу животну под номером будущего века прописан, и печатью Обители праведников припечатан на веки вечные. Аминь».
Пачпорт написан был тушью на толстой бумаге, уже пожелтевшей, с переломами на сгибах. Стояли какие-то неразборчивые подписи соловецких праведников и большущая печать.
С такими пачпортами во времена Разина и Пугачева соловецкие странники хаживали по всей Руси, из губернии в губернию. И если праведник умирал в дороге, пачпорт передавался в другие надежные руки, и слово Божье шло дальше. Потому-то в пачпорте и не указывались имя владельца и его приметы. И кто знает, кто и где скитался по Руси с этим «пачпортом, прописанным в книгу животну под номером будущего века» до Амвросия Лексинского, покуда он не попал в руки Ефимии, а от нее – к беглому Лопареву…
Не хотел бы Лопарев предъявить этот сомнительный пачпорт старцу Филарету, но он дал слово Ефимии, что явится в общину с пачпортом, неведомо кем оставленным на суку березы.
Субботняя ночь…
Где-то в степи вышел из рощи и увидел, как вдали двигалась черная поющая лавина людей, озаряемая трепетными огоньками свечей. Пение все ближе и ближе.
«Это же все вздор, и я должен поверить во всю эту чепуху да еще представиться каким-то пустынником с дурацким пачпортом!» – думал Лопарев, а поющая толпа придвинулась саженей на сто от рощи.
Впереди шел старец Филарет и вел кобылицу. Но жеребенка не было с ней: не поймали, может?
Кобылица скакала на трех ногах…
«Исусе сладкий, Исусе сладчайший, Исусе пресладкий, Исусе многомилостивый…» – трубно тянули выступающие впереди праведники-апостолы с иконами. Некоторые старцы были увешаны веригами, ружьями, чугунными гирями на веревках; а один из пустынников горбился под тяжестью деревянной бороны. И все это двигалось, крестилось, орало.
Остановились саженях в тридцати от Лопарева и зажгли множество свечей, озаривших равнинную степь.
«Благослови еси, Господи Боже, Отец наш, хвально и прославлено имя Твое вовеки!..» – затянул Филарет.
– Аллилуйя, аллилуйя!
У Лопарева одеревенели ноги – шагу ступить не мог. Вот так же, наверное, орали молитвенное песнопение в судную ночь, когда жгли у березы Акулину с шестипалым младенцем.
Филарет в облачении духовника подошел к Лопареву на шаг, поднял золотой крест, спросил:
– Ты ли здесь, человече, посланный нам знамением Господним?
У Лопарева едва повернулся язык…
– Здесь я…
– Прощаешь ли нам тяжкий грех, когда мы прогнали тебя из общины и знамение Господне попрали, яко свиньи?
– Прощаю, отец…
– Воспоем аллилуйю, братия и сестры, и ты с нами воспой, человече…
Пропели аллилуйю.
– Скажи нам, человече, примешь ли ты веру древних христиан, какие с топором и ружьями на царя пойдут, на попов бесноватых, а веры праведной не переменят?
У Лопарева градом катился пот с лица.
– Принимаю…
– Благословен еси присно… – загудел старец и после короткого псалма опять спросил: – Не было ли тебе, человече, какого видения в роще, опричь того, когда Бог послал тебе кобылицу с жеребенком и вывел к нашей общине?
Толпа придвинулась полукружьем и замерла, распахнув сотни жадных глаз.
– Сказывай, человече.
Делать нечего – надо говорить.
– Может, то сон был, не знаю, – начал Лопарев. – Лежу я так у трех берез в роще, где у меня костер горел. Думаю, как мне жить? Как правое дело вершить? Как слово просветления людям нести? И будто слышу, кто-то глаголет мне: «Грамоте обучай отроков, чтоб могли писать и читать, живи как праведник, и радость будет». Потом вижу: на суку березы висит какая-то тряпица. Откуда, думаю? Будто не было тряпицы, когда костер разжигал. Поднялся и снял тряпицу. Тряпка вся истлела, а в той тряпке – пачпорт раба Божьего из Иерусалима.
Толпа чуть отпрянула, и сам старец на шаг отступил. У Лопарева дух захватило: вдруг изобличат с позором да по шее дадут?..
Восковые свечи мотаются огненными косичками.
У Лопарева пересохло во рту.
– Может, кто подшутил надо мной, не знаю, – пробормотал он и развел руками.
Первым опомнился старец. Подошел к Лопареву, попросил показать «пачпорт».
Кто-то из пустынников подсунул старцу икону, на которой разложили восемь лоскутков пачпорта. Долго читали старинную славянскую вязь, буква по букве, и вдруг старец воздел руки:
– Чудо свершилось, чудо! Бог послал к нам праведника из града Божьего Иерусалима!
Глазастая суеверная толпа рухнула на колени.
– Чудо, чудо! – вопили мужики во все горло.
– Чудо, чудо! – визжали старухи.
Старец Филарет упал на колени перед Лопаревым и ткнулся лбом в землю.
– Чудо, чудо!
Лопареву стало стыдно и страшно…
– Всенощную, всенощную! – шквалом пронеслось из конца в конец.
Начали всенощную службу.
Лопарев показал на березу, с которой он снял тряпицу с пачпортом. Возле березы соорудили алтарь, прилепили множество свечей на сучьях, и роща огласилась песнопением.
IX
…После сожжения Акулины с младенцем на обширной елани остался торчать огарышек березы, как черный палец проклятия, грозящий небу.
На огарышек по велению старца Филарета прибили осиновую перекладину – и вышел бело-черный крест.
На крест привязали веревками пустынника апостола Елисея: «Не вводи во искушение, собака грязная!» Это ведь Елисей смутил общину, когда сказал, что видел собственными глазами, как на лбу кандальника, приползшего на карачках к становищу общины, торчали рога Сатаны, а потом вдруг спрятались.
Пустынники со старцем-духовником порешили так: пусть Елисей висит на кресте до того часа, когда в общину вернется праведник, какого Бог послал со своим знамением. Если праведник не простит Елисея, тогда его надо сжечь как еретика и пепел развеять по Ишиму-реке.
Для сжигания Елисея припасли сухой хворост и приволокли на волокуше большую копну сена.
За пять суток жития на кресте Елисей до того почернел, будто его коптили, как поморскую воблу, над дымом.
Первые двое суток Елисей пел псалмы и молитвы.
На третьи сутки от неутолимой жажды перехватило горло, и Елисей не то что петь – шипеть не мог.
В ночь на четвертые сутки полоснуло дождем, и Елисей, задрав бороду, напился воды и окреп.
Поднялось солнце, прижгло лысину, и он, как ни силился, ни одной молитвы припомнить не мог – из головы будто все выпарилось, как вода из чугунка на огне.
«Господи, пощади живота мово, отошли солнце в тартарары, прими мя, Сусе!» – бормотал Елисей.
Ни стона, ни жалобы, конечно, никто не слышал. Разве мыслимо вопить Божьему мученику, как той поганой бабе Акулине!
Власяница впилась в тело, но Елисей не чувствовал ее на своей продубленной коже – привычно.
Хвально так-то во имя Исуса принимать мучения. Радость будет на том свете.
На копну сена и на хворост, припасенный для его сжигания, глядел как на благодать. Если бы его подожгли, он бы еще нашел в себе силы затянуть: «Исусе сладкий, Исусе пресладкий, Исусе сладчайший…» – с песнопением отлетела бы душа Елисея на Небеси, ну а там, в рай Божий. Куда еще?
К субботнему молению успокоился. Обвис на кресте, как мешок с костями, и голову уронил на грудь. Успокоение настало. Ни боли в суставах, ни жажды в глотке. Хвально, хоть и помутился рассудок. С Исусом разговаривал, как с пустынником, и благословение принял двумя перстами. Слышал, будто мимо проходили с песнопениями, но никого не видел: глаза глядели в землю, и шея окостенела – башку не поднять.
Мало того, что привязан на крест, так еще и пудовая чугунная гиря оттягивает правую ногу.
Полуночная прохлада остудила тело апостола Елисея, но он ничего не чувствовал: обтерпелся праведник.
Кажется, опять послышалось песнопение?