Литмир - Электронная Библиотека

Так текли мои детские годы. Наша семья часто выезжала на дачу, и там, на природе, мне открывался целый огромный мир. Что преобладало в моём сознании в детстве? Это сложный вопрос. Конечно, было то, что проходило через сознание всех детей, – это сны, состояния «на грани», когда ребёнок чувствует больше, чем взрослый во многих отношениях. Свой первый рассказ я написал в детстве – мне было лет шесть или семь. Он назывался «Волшебный фонарь», и сюжет там был такой, что обычный уличный фонарь перенесли на какое-то другое место, которое оказалось волшебным, и с этим фонарём начали происходить чудеса.

В те годы организовывались детские группы для изучения иностранных языков; в 30-е это было очень распространённое явление. Было общение между детьми – мальчики и девочки вместе, и это украшало жизнь. Доминировал, конечно, немецкий язык. Германия… В то время эта страна обладала политическим и даже культурным влиянием, поскольку все, я думаю, ожидали именно от Германии некоего решающего слова, некоей развязки. Недаром говорили, что Первая и Вторая мировые войны – суть одна война; только и было, что двадцать лет перемирия, а потом началось такое, что превосходило понимание человека XIX столетия.

Отца я помню довольно плохо. Дело в том, что он был арестован по 58-й статье (антисоветские высказывания). Это была известная статья, по которой проходило очень много людей, особенно из интеллигенции, недовольных советской властью.

Мама никогда не рассказывала мне, что с ним произошло, она оберегала меня в душевном плане. Я узнал о его судьбе только впоследствии, а потом, уже в 1943 году, мы получили сообщение, что он умер в лагере. Такая же участь постигла и отца моей жены Марии. Но на тот период времени мы ещё не знали друг друга – мы были детьми и жили в разных городах.

И всё-таки в памяти сохранились некоторые моменты, связанные с отцом. Он часто брал меня кататься на лыжах на Воробьёвы горы, ещё куда-то… Он был довольно замкнутым человеком, и всякий раз, когда высказывался, говорил нечто не совсем ординарное. Он всегда шёл наперекор. Я рано начал читать, и прежде всего, конечно, Пушкина. Я сказал отцу, что Пушкин – мой любимый поэт. Отец стал возражать – мол, ты лучше читай Тютчева, Тютчев – поэт, гораздо более глубокий, чем Пушкин. Это меня поразило. Я задавал ему разные полудетские вопросы, характерные для того времени. Однажды во время прогулки (это был 37–38 год) я спросил его:

– Папа, а кого я должен больше любить: тебя или Сталина? Отец довольно спокойно и твёрдо ответил:

– Конечно, Сталина.

Это показывает, что за атмосфера царила в стране. Потом я ему задал уже другой вопрос:

– Папа, а Бог есть? Он ответил:

– Не знаю.

Тоже, в общем-то, показательный ответ, потому что интеллигенция в значительной мере была растеряна в смысле высших ценностей. Первая мировая война, развязанная в Европе, была настолько чудовищной, что многие просто потеряли веру и пребывали в каком-то странном, промежуточном, духовно-сумеречном состоянии – то ли Высший Разум есть, то ли его нет…

Забегая немного вперёд, замечу, что атеизм как официальное мировоззрение на меня произвёл гнетущее впечатление. Поразил меня, главным образом, почти молниеносный переход от веры к полному неверию. Помню, мне было лет десять, я сидел в садике (не в детском, а в смысле зелени) и воображал жизнь дореволюционной России, когда люди верили в Бога. Что же произошло сейчас, почему ситуация столь радикально изменилась, и такая бездна отделяет советский мир от мира Российской империи? Я подумал, если люди верили в Бога и в бессмертие души, то жизнь должна быть совершенно другой. И взгляд на неё должен быть другим – более нормальным, более жизненным, более возвышенным, соответствующим душе человека. И меня поразило, насколько во времена неверия всё переменилось: человек вдруг стал обречён на короткую, жалкую жизнь, а потом – небытие, полное, окончательное и бесповоротное. Меня поразила эта чудовищная разница, этот разрыв… Но тогда всей глубины этой катастрофы я не постигал – мол, ещё вся жизнь впереди, что-нибудь придумаю. Мать моя сторонилась подобных вопросов и больше занималась своими нежными чувствами, охраной моей жизни и обучением меня иностранным языкам, которыми она владела в совершенстве.

Войну мы встретили на даче. Это было в 1941 году под Новым Иерусалимом, недалеко от Истры. Место было живописное, рядом протекала мелкая речка Истрёнка, словно созданная для детей. До 22 июня моя жизнь была счастливой, я уже начал знакомиться с классикой, и, помню, именно этим летом, в начале июня, я читал Гоголя, его страшные мистические рассказы. Ничего особо не понимал, но дыханием неизвестного веяло. Я сидел в кресле в саду; рядом – ёжик и «Страшная месть».

Помимо литературы и всего сказочного, уже в 38–39 годах я интересовался политикой. В Москве, в районе Тверского бульвара, на стендах развешивали газеты, я их внимательно читал, и мне было интересно узнать, что, например, есть на земле такой город Париж, да и бабушка много говорила о нём, а мама до революции была во Франции… Почему немцы напали на Францию? События мелькали передо мной. Я задавал взрослым вопросы, но они часто давали мне неверные ответы, и это показывало, насколько непредсказуема история. Когда я спрашивал бабушку и дедушку-художника, возьмут ли немцы Париж, они отвечали:

– Никогда не возьмут. Американцы не позволят.

А между тем Париж взяли, и Америка оказалась ни при чём. Общий тон советских газет и так называемой пропаганды был весьма ободряющим; внушалось, что наша армия непобедима, и если кто-то нападёт на нас, то он будет разбит в кратчайшие сроки, тем более, на помощь к нам придёт рабочий класс Германии и любой европейской страны, которая решит на нас напасть.

В день 22 июня я, как и все, думал, что это будет такой же день, какие были до него. Будут ёжики-зверушки, чтение русской классики, и жизнь будет течь в духе соседства и даже переплетения советского и сказочного. Вообще, любопытно, что несмотря на все «антибожественные» действия советской власти, народ жил сокровенной, внутренней жизнью, совершенно другими ценностями. Конечно, он был разделён в этом отношении, то есть не было «единства народного духа», но тем не менее… Я помню, как нас, детей, водили в театр на «Синюю птицу» Метерлинка, и это не было запрещено. Сказочное вплеталось в суровую атмосферу XX века, на дачах жили интеллигентные московские семьи, похожие на ангелов девушки – дочери тех людей, которые родились ещё до революции; в общем, атмосфера была где-то даже чеховская, причём в лучшем смысле этого слова.

Двадцать второго июня я побежал на почту. Надо было – я ведь уже читал газеты. Мне шёл десятый год. И когда я прибежал туда, как раз громко объявили, что немцы бомбят русские города и что началась война. Я сразу подумал: почему немцы на нас напали? Они ведь будут разбиты в кратчайшие сроки? Я был в недоумении и был обрадован, потому что считал, что война скоро закончится, враг будет разбит. Кстати, такого мнения придерживались и многие взрослые – настолько велика была мощь советской пропаганды, основанной на абстракциях марксистской теории, на вере в рабочий класс буржуазных стран и так далее. Но абстракции абстракциями, а жизнь жизнью. Все рабочие Германии либо работали на военных заводах и работали, надо сказать, с огоньком, либо активно сражались в рядах немецкой армии. Национальное чувство попросту раздавило всякие классовые настроения, и та война подтвердила, что национальное чувство несравнимо глубже классового, что их даже смешно сравнивать.

Я радостно прибежал на дачу с криками:

– Мама! Мама! Германия на нас напала!

Мама посмотрела на меня и сказала:

– Не говори чушь. Этого не может быть.

Но я кричал, что это правда и что Германия скоро будет разбита. Тогда мама всё-таки вняла моим словам и пошла к соседке по даче, которая и открыла ей страшную правду. Мама пришла вся в слезах. Она, которая пережила Первую мировую, знала, что такое европейская война, что творилось на фронтах. Она рыдала. И тогда я почувствовал неладное, ощутил, что что-то не так, что какая-то чёрная туча образовалась в пространстве. Мои ощущения были такого рода: во-первых, сразу изменилось психологическое состояние людей – мы сразу попали в другой мир, это был мир войны, мир защиты родины. Я видел, будучи ещё на даче (мы ещё не успели переехать в Москву), первые картинки войны. Вдруг неожиданно… я сидел на террасе, кто-то был рядом, пудель, кажется, и вдруг – такой неимоверный грохот над нашей крышей! Как будто сам гром небесный падал на нашу дачу. Я закричал, схватился за голову… Все вокруг тоже были в каком-то взрыве эмоций. Но не успели по-настоящему проникнуться ужасом, как всё это пролетело над нами и упало недалеко, там, где обрыв, где река Истрёнка. А вдали виднелся Новоиерусалимский храм. Этот храм – чудо православной веры, я его видел из окна и до войны, и он завораживал меня своей мистической красотой. Я сразу увидел, ещё не осознавая вполне, поскольку это было под вуалью запретов, что значит храм. Я понял, что это другой мир, что это то, что возносит человека до состояния, с которым он не знаком на земле. Храм этот был невиданной красоты и стоял, окружённый русской природой, такой глубокой, с её нежными и тихими тайнами, изгибами, с её аурой, отвечающей русской душе, – это был потрясающий пейзаж. И вот именно на эту землю, среди этого пейзажа, упал первый увиденный мной немецкий самолёт, сбитый нашими зенитчиками. Потом мальчишки бегали туда, хотя самолёт был оцеплен, лётчики мертвы, машина фактически сгорела, осталась груда того, что совсем недавно символизировало мощь великой Германии.

2
{"b":"606744","o":1}