Дорофеев стал подрабатывать в периодике. В глянце писал о сексе, в бумажных еженедельниках – о музыке, о свободе он писал в стол. Раз в месяц выступал сольно с гитарой. Музыкальный кризис перерос в кризис семейный. И все это на фоне съезжающей вниз государственной экономики.
Перебрался в съемную комнату. «Своим девушкам» в конце месяца подбрасывал тысяч восемь-десять. Иногда пять. Иногда вообще сколько было. Маша вступила в переходный возраст, и отец перестал быть средством первой необходимости. Весь досуг сжирали контакт и инстаграм. Приходилось ежечасно выкладывать все новые луки и демотиваторы, сочинять неотразимые комменты и отчаянно звездить.
Тип с ником Озверинец прознал, что Маша – дочь местной рок-легенды, и заваливал ее сообщениями, чаще обидными. Впрочем, отцовскую музыку она сама считала доисторическим барахлом. У Маши с Озверинцем было 26 общих френдов, поэтому вычислить его не составило труда. Он учился в той же школе № 32, но был на год старше. Она в восьмом, он в девятом. Звали его Радий Зубров.
Маша никогда не интересовалась толкинистами и другими ролевиками, но близкая подруга уговорила съездить за город на фестиваль «Мраколесье»: дескать, полно пацанов, и все неглупые. Электричку наводнили молодые люди с мечами и щитами, в старинных одеждах. Маша с подругой заняли скамью напротив крепыша в кожаных доспехах. С равной вероятностью он мог быть обедневшим герцогом и начальником королевской стражи. Перед самым отходом электрички крепыш заметил среди вбежавших в вагон своего знакомого и окликнул:
– Радя, идь сюда.
Больно врезав сумкой по Машиной коленке, в закуток влетел парень в средневековой одежде. На груди у него болталось небольшое круглое зеркало, а к правому плечу была приторочена пучеглазая пластмассовая сова. «Тиль Уленшпигель», – догадалась Маша. Это и был Радий «Озверинец» Зубров. Не прошло и трех минут, как они познакомились. Не успели доехать до нужной станции, а она уже потеряла голову…
– Поэтому, если я с инфарктом слягу, на вашей совести будет… Не боитесь?
Свекольников усадил Машу за кухонный стол, засуетился со стеклянным чайником.
Маша не ответила.
– Не боитесь, значит, – Петр Михайлович присел напротив.
Когда Свекольников сбросил куртку, Маша увидела, что не такой уж он и старый. «Сколько ему может быть? – соображала она. – Шестьдесят? Или даже меньше?»
Отцу на следующей неделе исполнилось бы пятьдесят шесть.
Свекольников сказал:
– А знаете, мне Витя в первый момент не понравился.
Маша не понимала, как реагировать.
После паузы.
– Вы, Маша, когда его видели в последний раз?
– До суда. На суд я не пошла. Мне не нравилось, что отец в политику вляпался, мне тогда казалось – не надо с властями бодаться. Тех, кто бодались, я считала убогими, – заметив серьезный взгляд Свекольникова, покрутила себе у виска. – Да, вот такая я была… Нет, я не считала отца врагом народа… Короче, не понимала я тогда ничего, вот. Да и в день суда назначили контрольную, нельзя было пропускать. Классная наша, Инесса Пална, нас наставляла, что либералы развалили в девятьсот семнадцатом Российскую империю, Сталин ее собрал, а они теперь ее вновь мечтают развалить.
– Понятно.
– Я отца любила. Ну, он такой был… прикольный, что ли. С гитарой. Друзья у него – ничего так себе. Хотя и казались дремучим старичьем. Небритые всегда. Глаза узкие от травы. Но что нравилось – при мне матом не ругались. У нас ведь в школе пацаны через слово блякали.
– Через мат хорошо нервные каналы прочищать. Выругался – и вроде как легче жить. В колонии и на войне без мата нельзя, он там как лекарство.
– Верю.
– Так вот… – Свекольников прокашлялся. – В первые дни мне Виктор не понравился. Я даже думал: надо же, какой задрот, не протянет тут долго. Волчок на таких быстро натягивал намордники.
– Волчок – это начальник колонии?
– Волчок был пострашнее начальника. Урка, но с сектантским закосом. Насмотрелся, гад, «Игр престолов» и косил под тамошнего пастыря заблудших душ. Зверюга в шкуре праведника. Наихудший тип человеческий.
– А у вас та же статья, что и у отца…
– По 282-й прим. мы шли. Оскорбление патриотических чувств приравняли к экстремистской деятельности. Тогда столько этих бдящих граждан развелось… патриотов-кибердружинников, мать их, так и сыпали доносами. Виктор попал в колонию-поселение за роман да за рассказки про Всевышнее Лицо, а я – за вполне невинную аналитику на своем портале. Обоим светило по пятерке, но вышло по три. Хотя если учесть, что оба мы были ранее несудимые, то дали по максимуму.
Помолчали.
– У нас, в Швеции, писали, что в России сажали даже за перепосты в соцсетях.
– Одна судья постановила уничтожить компьютерную мышку, которой обвиняемая лайкнула проукраинскую статью. Позже – не может быть, чтобы вы об этом не слышали, – по решению суда стали отрубать указательные пальцы, которыми преступники лайкали экстремистские материалы. Одному правозащитнику отрубили указательные на обеих руках – он левшой был, но иногда перекладывал мышку под правую руку. Может, помните, символ сопротивления появился – поднятые вверх четыре пальца!
– Сейчас эту статью, кажется, аннулировали.
– Еще нет, но вроде вот-вот. Я на реабилитацию бумагу подал. Жду оттепельный вердикт: за отсутствием состава преступления.
Свекольников встал, разлил чай по чашкам.
У Маши завибрировал чип в ладони. Она провела указательным по линии жизни, и экран заморгал голубым цветом. Приложила ладонь к уху.
– Мам, халуо! Да у меня все хорошо! Я в гостях у Петра Михайловича, чай пьем. Да. Да. Да, выдастся свободная минутка, расскажу. Да, перезвоню…
Маша отключила связь. Показала кивком на ладонь:
– Мама беспокоится. Перебил вас звонок…
– Когда я ехал на поселение, – продолжил Свекольников, – рад был уже тому, что не красная зона, а значит, не будет забора и вышек с охранниками. Но, приехав, понял, что забор и не нужен. Бежать некуда. Вятские земли – кругом леса, зоны и военные части. Работать предстояло на лесоповале. Что заработал, на то и кормишься. А я после универа ничего тяжелее мышки и шариковой ручки в руках не держал. Пришлось орудовать бензопилой по двенадцать часов.
– Лесоповал?
– Классический. Была у нас с Витей на двоих древняя китайская бензопила. Какое-то название у нее смешное было – «хрустка» или «хуска». Когда Витя ее брал в руки, было похоже, будто он с гитарой. Визжала она, собака, словно на гитаре перегруз включили. Ломалась, зараза, что ни день. А виноватыми оказывались мы. Сами починить не умели, а из-за того что выработки нет, нас в ШИЗО бросили. Мы с Витей еще зеленые были, все на условно-досрочное молились, а после изолятора хрен нам, а не УДО. Хотя нас и из ШИЗО на работу выводили. А Волчок… Он ставил брагу на ягодах. И каждый из сидельцев, кроме выработки леса, должен был сдавать ему ежедневно кузов ягод. Как уж эти ягоды назывались… Как-то на северном наречии, не помню уже. Кораллово-красные такие. Волчьи, словом.
2
– Питер, обдираем вот эту полянку, и домой, – крикнул Виктор.
Кусты были усыпаны спелой ягодой, но добывать ее приходилось с боем. Иголки впивались в пальцы, болезненно жаля. Друзья, обирая кусты, то и дело матерились.
– Вить, глянь, уже полный кузов… Пошли, а?
Дорофеев бросил, не оборачиваясь:
– Пит, я тоже голодный и хочу домой, но давай просто доберем полянку. Еще горсти три осталось.
– Да полный кузов уже.
– Хорошо, посиди, я один доберу. У меня, наверно, пальцы меньше исколоты.
Виктор собирал ягоды с изяществом, словно перебирал струны какой-то неведомой арфы. Когда колючка в очередной раз жалила его, он подносил палец ко рту, собрав на лбу морщины, слюнявил его – и вновь принимался перебирать невидимые струны. Но матерился не меньше Петра.
Домой возвращались, когда солнце висело, нашинкованное стволами деревьев на множество стружек. Один раз Виктору показалось, что сквозь сосны шмыгнуло что-то крупное, может быть, кабан. Встал, приглушил дыхание. Остановил Петра. Наглотавшись нервной тишины, оба побрели дальше.