— Не ходи сегодня на работу, — говорит он менее твёрдо, чем нужно, — оставайся дома.
Волны непонимания, исходящие от Санса, почти можно ощутить физически, но он неуверенно кивает, не поднимая глаз.
— Д-да, Босс, как скажешь.
— И не зови меня так больше, — от голоса брата всё ещё слегка потряхивает. — Никогда, ты понял меня? Санс.
Тихий удивлённый вздох доносится снизу, и следом за ним руки, до того упирающиеся ему в грудь, медленно опускаются, безвольно свисая вдоль тела. Санс не пытается обнять в ответ, но также и не отталкивает; он говорит еле слышно, отвечая:
— Хорошо... Папс.
И он наверняка замечает, как разрастается и стучит душа Папируса от этого простого изменения, но не подаёт виду.
— Посмотри на меня, — почти мягко просит Папирус. Брат нерешительно поднимает взгляд, в котором можно прочитать много всего; он иглой впивается в самое нутро, прошивая насквозь. Возможно, когда-нибудь Санс сможет смотреть на него так, как делал это, доверчиво приникая к ладони: открыто, ласково, искренне. Без страха, без непонимания, и зрачки его не будут так отчаянно дрожать, словно он с трудом сдерживается, чтобы не расплакаться или не сбежать; но Папирус понимает слишком хорошо, сколько придётся приложить усилий ради этого единственного момента.
Это того стоит, так или иначе.
Он всё же наклоняется, осторожно, почти невесомо прижимаясь ко лбу брата; Санс, до того с трудом успокоившийся, мгновенно вздрагивает одновременно со звуком столкнувшихся костей и автоматически пытается сделать шаг назад, отстраниться. Волна сожаления пробегает по лицу Папируса, брат ловит её в недоумении, замирает, гадая, чем это вызвано — Папирус использует заминку, чтобы покрепче перехватить его некрупное тело и приблизить к себе.
В конце концов, Санс подчиняется, хотя Папирус не говорит ни слова. Он просто смотрит ему в глаза, что брат упрямо отводит, отчего-то краснея, и его рот приоткрыт, будто слова рвутся из горла, но что-то им мешает. Цветов больше нет — Санс волен говорить, когда угодно — однако ему нечего сказать в этой ужасно странной, смущающей во всех отношениях ситуации, поэтому Папирус говорит за него, говорит то, что не успел сказать раньше:
— Я тоже тебя люблю, Санс, — и брат выдыхает, и дрожь проходит по его телу, — так что не смей больше оставлять меня.
— Но я никогда не... — слабо пытается возражать он; получается тихо и невнятно. Папирус приподнимает его голову за подбородок, мягко, стараясь не сделать больно — ему хочется смотреть в глаза, что брат прячет и прячет. Ему хочется говорить с ним. Хочется быть с ним и...
Он прерывисто втягивает воздух, проходясь пальцами по челюсти, касаясь проклятого золотого зуба, чувствуя его остроту — и убирает руку, возвращая её на плечо. Сквозь щель меж зубами Папирус видит алый влажный отблеск языка; наверное, эта картина будит что-то в нём, потому что Санс внезапно напрягается и вновь поднимает руки, будто намереваясь защищаться. Однако больше ничего не происходит. Какие-то секунды они глядят друг на друга молча и тихо; в воздухе витает напряжение, которое Папирус ощущает кончиками пальцев — оно отдаётся подрагивающими плечами Санса — и всё же заставляет себя выпустить его из рук.
И мгновенно чувствует себя потерянным. Санс, кажется, тоже — он неловко потирает запястья и так ничего и не говорит. Папирус бы остался, чтобы сломать хотя бы часть воздвигнутой меж ними стены, но времени нет, поэтому он только повторяет просьбу быть дома — в безопасности, — и Санс кивает в ответ, на миг поднимая глаза с дрожащими зрачками.
А потом Папирус закрывает за собой дверь, переводя дыхание, и, господи, его душа так бьётся о рёбра, словно хочет выпрыгнуть наружу. Но это, конечно же, неважно.
Брат жив — вот что важнее всего.
***
Этот проклятый мир не изменить, даже уничтожив его. Папирус думает об этом, когда пробирается сквозь лес, увязая в снегу. Начинающаяся метель навалила сугробы почти до колена, и он неимоверно счастлив, что от высоких сапог в кои-то веки есть реальная польза, потому что чёртову тропинку замело начисто, и он бы застрял здесь, если бы носил хлипкие кеды, как Санс. Ветер бьёт прямо в лицо — конечно же! — будто пытаясь замедлить его; Папирус скрипит зубами, получше замотав шею шарфом, и движется как ледокол, оставляя позади проторенную полосу.
Не то чтобы ему холодно, скелеты вообще мало реагируют на температуру, иначе как бы они выживали в этой вечной зиме — ха-ха, брат бы сейчас придумал множество нелепых шуток на эту тему, — однако в этот конкретный момент Папирус проклинает мерзлоту Сноудина всеми словами, какие приходят на ум. Метель приходит совсем не вовремя, и весь этот чёртов снег, что мешает идти и слепит глаза, существенно тормозит. Нужно торопиться — Папирус не знает, когда именно человек упадёт в Подземелье, но предчувствие, снова свернувшееся внутри, говорит, что лучше бы ему не задерживаться дольше необходимого.
У него нет конкретного плана действий, если честно, и в голове всё ещё крутятся ненужные сейчас мысли о Сансе и его дрожащих плечах — это не то, что можно легко выкинуть из головы и забыть, поскольку пальцами Папирус по-прежнему ощущает твёрдую кость чужой скулы. Однако он почти умоляет себя перестать вспоминать это и пытается сосредоточиться на дороге — если он опоздает хоть на секунду, всё начнётся сначала.
Папирус не уверен, что сможет вынести это снова: приход человека и предательство, и золотые цветы, растущие на теле брата, и его новую смерть, что снова разобьёт души им обоим. Он не уверен, что когда-либо забудет первый раз, что не будет просыпаться от кошмаров ночами — как Санс, — что не сойдёт с ума однажды, в попытках привязать брата к себе всеми возможными способами. Так же, как его магия оставляла шрамы на теле Санса, так и Санс оставил шрам на его душе, и порой Папирус ощущает, как он ноет, напоминая о себе. Ещё один раз, думает он, ещё один такой раз — и его душа превратится в прах без участия цветов, однозначно.
Поэтому есть только один путь, и Папирус собирается следовать ему до самого конца. Больше всего в жизни он хочет защитить Санса, но, чтобы сделать это, нужно спасти кое-кого ещё — человека, ту маленькую беззащитную девчонку, умеющую лишь быть доброй к другим. Папируса передёргивает при мысли об этом — от необходимости становиться защитником человека — но это вынужденная мера. Это жертва, которую он принесёт в обмен на жизнь брата.
Вероятно, всё Подземелье возненавидит их обоих. Вероятно, Андайн захочет убить его, когда поймёт, что Папирус не отдаст ей душу ребёнка — признаться, эта возможность немного его пугает. Наверное, они ни за что не смогут победить Короля, если вообще до него доберутся, и какова вероятность того, что за весь этот долгий тяжёлый путь девчонка не умрёт? Бессилие на миг охватывает его, но Папирус приказывает себе собраться — если он хотя бы не попытается доставить её до барьера в целости и сохранности, можно ставить крест на Сансе. И на нём самом тоже, заодно. Если он костьми не ляжет — ха, он делает успехи с каламбурами, — чтобы не дать ей умереть даже один проклятый раз, то всё впустую.
Поэтому Папирус стискивает зубы и упорно движется вперёд — это единственное верное направление в мире, где их и вовсе нет. На полпути к Руинам ему встречаются несколько монстров: какие-то трясущиеся от холода собаки, ослеплённые пургой, да потерянный мальчишка-сноудрейк, бормочущий что-то под нос. Никто из них не обращает внимания на промелькнувшего мимо скелета, а он не отвлекается на них. Позади остаются уродливые снежные скульптуры, давно замёрзшие в ледышки, собственные ловушки, которые он осторожно обходит, не тратя драгоценные минуты на обезвреживание. Он минует несколько станций, развилок, слышит неподалёку шум реки; и вокруг по-прежнему только безмолвный мрачный лес да нависшее бордовое небо, сейчас почти превратившееся в сплошную черноту. Папирус чувствует на костях налипший снег, но не останавливается, чтобы его стряхнуть: вдалеке, едва-едва, он уже видит крохотный прямоугольник двери, и это наполняет его решимостью.