Брат хочет умереть и быть с ней, с маленькой проклятой девчонкой, которую едва знал. Папирус еле сдерживает злость, когда думает об этом; еле сдерживается, чтобы не сказать, что он чувствует на самом деле. Как чувствует. Обманутым. Одиноким. Несчастным. Есть ещё много слов, но он ограничивается этими. Он кажется себе таким же жалким, как сломанный брат, в этом постыдном желании быть нужным единственному близкому во всём Подземелье. Пусть даже они и не были особенно близки.
Но Санс тоскует по человеку и хрипло дышит из-за цветов в горле. Папирус чувствует, как они отдаляются друг от друга всё быстрее и быстрее. Он втайне боится, что когда-нибудь придёт новый человек, и брат пойдёт с ним, и цветы снова начнут расти. Он протягивает руку, неосознанно, касаясь нежных бутонов на его лице; в глазнице брата вспыхивают красные огоньки, мерцающие удивлением, но он не отталкивает.
Хорошо.
Лепестки под пальцами тонкие и мягкие. Он осторожно касается их, сперва кончиками пальцев, затем, осмелев, всей ладонью, чувствуя под хрупкими стеблями твёрдую белую кость. Брат колеблется, но всё же наклоняет голову, будто пытаясь положить её на руку; Папирус видит, как медленно гаснут угольки-отблески в его глазнице.
Он ужасно боится, что однажды где-то на его теле — на черепе, или на руке, или плече — появится новый цветок. Новый невинный цветок, который станет началом череды несчастий. Следом вырастут другие, и вскоре брат, и без того потерявший голос, не сможет дышать и задохнётся, умрёт прямо у него на глазах. Папирус много чего повидал в жизни, много кого убил сам, и, видит Бог — не раз ему хотелось прибить Санса за его поведение, но...
Но он не готов смотреть на это. Пока ещё нет.
— Это ты ненавидишь меня, — он говорит это прежде, чем понимает, почему. Санс приоткрывает глаза, вопросительно глядя исподлобья. — Ты же видел, как умирает человек. Ты же был к нему так привязан, и не смог спасти, и цветы выросли на всём его теле. Наверное, ему было ужасно больно.
Санс хмурится, поднимая руки, но Папирус перехватывает их, сжимая в своих. Он не настроен разбираться в жестах и устраивать споры — он хочет сказать всё так, чтобы брат понял это раз и навсегда.
— И потом он умер из-за них, — торопливо продолжает он, надеясь, что Санс дослушает. — Ты же отдал ему куртку, верно? Ты вернулся ко мне без неё, но... слушай, я был рад, что ты пришёл. Так или иначе.
Он прерывается на секунду, не зная, что именно нужно сказать сейчас. Шрам внутри болит и ноет, растревоженный происходящим, и это причиняет дискомфорт. Где-то неподалёку играет музыкальная шкатулка, которую починил человек — Папирус много раз видел, как Санс приходит к ней и сидит долгие часы, вслушиваясь в однообразную красивую мелодию. Он стоял неподалёку, зная, что брат ничего не замечает: только глядит на статую, укрытую зонтом, и слёзы тихо текут по его лицу. Он не позволял себе плакать дома, но там, у этой статуи, он всегда казался таким... уязвимым.
Папирус не знает, когда в нём проснулась подобная сентиментальность. Возможно, она всегда была в нём, спрятанная где-то глубоко-глубоко. Возможно, рассеянная человеческая душа нашла в нём свой приют, взрастив семена; порой Папирусу слышится тонкий голосок малышки, хотя он никогда прежде не слышал от неё эту фразу.
«Всегда будьте добры».
Это напоминает ему о чём-то. О чём-то давнем и забытом, что он знал ещё ребёнком, до того, как принял законы Подземелья, впитав их в себя. Ему кажется, что когда-то, наверное, они с Сансом были ближе, чем сейчас.
— Ты ненавидишь, — повторяет он, сжимая его ладони. — Ненавидишь меня, брат. Ты же знаешь, как это больно, ты видел их смерть. Почему тогда хочешь, чтобы и я прошёл через это?
Санс не может ответить. Он слабо дёргается, пытаясь высвободить руки, но, когда ему это не удаётся, то просто улыбается, хоть и грустно.
— Я не буду тебя убивать, — он сказал это уже тысячу раз, наверное. — Живи со своей болью, слышишь? Расплачивайся за то, чего не смог совершить. А я... я буду тоже. Это справедливо для нас обоих.
Это честно. Это правильно. Золотые цветы колышутся, когда Санс приоткрывает рот, пытаясь сказать что-то, но вместо звуков из горла вырывается лишь воздух. Он кивает вниз, на свои руки, и Папирус всё же отпускает их, нехотя. Санс слабо улыбается.
«Никогда не ненавидел тебя», — жесты упрощены, чтобы он понимал. — «Прости, Папс».
Цветы холодные, они обжигают ладонь. Папирус знает каждый проклятый бутон на его теле. Какая-то часть его искренне винит во всём себя: за то, что не послушал когда-то, за то, что долгие годы был неласков и далёк. Понадобилось многое, чтобы он вспомнил о важных вещах. Понадобилась чужая смерть, и эти цветы на белой кости, и безграничная боль, пережитая не им. Прошло много дней, прежде чем он выучил правильный урок.
Он не умеет быть добрым, правда. Но Санс доверчиво кладёт голову ему на ладонь, и цветы на его щеках становятся мокрыми от слёз.
Папирус чувствует, как разливается в воздухе их сладкая горечь.
Помни
Он просыпается от удушья. Темнота комнаты давит со всех сторон, когда он резко садится, наклоняясь вперёд и хватая ртом воздух. Наверное, несколько цветов снова согнулись, перекрывая доступ кислорода — такое уже случалось раньше. В первый раз он паниковал и думал, что всё же задохнётся, пока Флауи не заставил его просто успокоиться и попытаться найти правильное положение. После этого были ещё подобные ночи, но Санс уже знал, что делать. Задыхаться всегда страшно, но каким-то непостижимым образом он перестал бояться и этого тоже.
Дыхание восстановилось. Он слышит, как воздух проходит сквозь частично заросшее горло с противным свистом. От этого звука рядом с кроватью шевелится неясный силуэт — Флауи приподнимает голову, разбуженный шорохами. Санс ощущает на себе его изучающий взгляд.
— Снова?
Он кивает. Жестикулировать в темноте кажется плохой идеей.
— Ты в порядке? — Флауи прислушивается к его дыханию и, удовлетворившись, продолжает. — Отдыхай, тебе нужно поспать. Хорошо?
Он послушно откидывается на спину, осторожно, чтобы цветы остались на месте, и делает несколько глубоких вдохов. Отлично, теперь всё нормально. Флауи опускает голову, убедившись, что Санс внял его совету, и снова засыпает.
Санс хочет поступить так же, но вместо этого смотрит в потолок до утра.
***
Цветы причиняют много неудобств. С ними трудно есть, невозможно говорить — приходится использовать язык жестов, который прекрасно понимает один лишь Флауи. Ещё они болезненно тянут, когда он неосторожно одевается или цепляется за что-то. Но самое главное — они периодически заставляют задыхаться, и это, пожалуй, самое тяжёлое.
— Возможно, они завянут когда-нибудь, — говорит Флауи однажды, когда они сидят на кухне. Папирус заперся в своей комнате, громко хлопнув дверью: они с цветком снова что-то не поделили. Санс не знает, как заставить этих двоих ужиться, если такое вообще возможно. — Прошло довольно много времени с тех пор как Фриск.... В общем, они же прекратили расти. Может, они просто умрут, как любое другое растение, и тогда ты вылечишься.
Санс лениво поводит плечами. Никто в Подземелье не знает, отчего на человеке появились эти цветы. Никто не знает, отчего болезнь поразила и его самого. Он мог бы обратиться к Альфис, но ему не хочется, чтобы та ковырялась в его теле своими приборами и причиняла боль большую, чем уже есть. Не то чтобы цветы действительно мешают жить, учитывая то, что жить ему не очень-то и хочется; не после того, как Фриск умерла, не дойдя до барьера самую малость.
Цветы напоминают ему о ней. Золотые лепестки щекочут щёки, наверное — он почти ничего не ощущает там, где они растут. Цветы хранят в себе память и, даже если бы была возможность вылечиться, Санс сомневается, что он бы воспользовался ей.
— Эй, не грусти, — тихо просит Флауи, заметив, что он равнодушно смотрит на крошечный бутон на запястье. — Она не хотела бы видеть тебя несчастным.