Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– А-а? Ведь все из вольных либо из бурлаков! – шептал Милороденко очарованному Левенчуку, когда они протерлись в толпу смотреть на молодых. – Посмотри, все девки сидят в перчатках, а молодой при часах!.. Это, друг, не чета нашей хохландии, где потом пахнет от каждой, братец, девки, как от козла!

На крыльце же, на свежем воздухе, в толпе усердных слушателей, какой-то тщедушный, загнанный старикашка рассказывал, какой у них в селе, возле Тамбова, генерал был: «Как подашь ему это, бывало, либо трубку в пыли, либо воды теплой напиться, так и пустит в тебя чем попало, трубку, стакан ли, тарелку ли, что держит, так в рыло и угодит тебе. Мне морду раз окровянил так, что стыдно было в люди показаться!»

– Скоро воля будет, пачпортов не будет, – мрачно говорил другой, – не будет неволи, и пачпортов не будет.

– Ну да, в Нахичевани теперь и то их всякому продают! – откликнулся на это кто-то. – Значит, воля близко!

– Э, братцы! – говорил возле долговязый парень из толпы, в нанковом жилете и пальто, купленном у какого-то жидка на торгу. – Как затеял бежать я сюда, наша барыня будто подопрела; вот сущее слово, подопрела, точно снежок по весне, подалась. Старосте чай стала давать, нам водку на работе! Да нет, теперь уж шабаш!.. Шабаш, не пойду!

Музыканты заливались. Скрипки весело пиликали. Разносился пунш с кизляркой. Пьяный соседский повар, накормив всю компанию, с важностью барина пыхтел и курил трубку из длинного армянского чубука, развалясь у крыльца на травке.

– Медам, медам! Пермете-с ангаже[13], полька! – говорит кто-то, взяв смазливую горничную под руку и идя с нею сквозь толпу. Толпа на эти слова громко захохотала. Левенчук посмотрел – Милороденко.

– Ты и по-иностранному знаешь?

– Знаю! Супруга вывчила.

И долго шли танцы под вербами.

Месяц осветил двор хаты и ряд крыш слободки. Толпа прогуливалась. Девицы хихикали. Милороденко, натанцевавшись польки, утирал пот с лица.

– Ды вы бы, сударь, трепака ударили! – говорили ему зрители.

– Нельзя, я барином два года был: трепак – холуйское дело.

Поздно ночью он нашел товарища.

– Что, Харько, все о своей Варьке думаешь? Чего осовел? – свирепо спросил он Левенчука. – Глянь, какое веселье! А ты все о Варьке своей, о бабе покойной убиваешься, а?

– Нет, не о Варьке, а так – скучно!

– Глянь-ка на молодую: что за красивая бабенка! Хочешь, и тебе смастерим? – спросил Милороденко. – Тут только мигни, можно!

– Нет, скучно мне, ничто не манит! Да ты и смелее меня; а мне все как-то жутко…

– Ну, так поцелуемся!

И приятели обнялись.

– Так будем трудиться, чтоб разбогатеть; богат – значит, волен!

– Будем. Надо устроиться, а то все страшно – стало строже все…

– Спасибо за дружбу! – добавил Милороденко. – А за уступленную порцию – тогда, помнишь? – вдвое спасибо! Я не забуду тебе этого, Хоринька. Кликни только, встретимся ли, нет ли: удружу и я тебе! Помни! А теперь дам совет: хочешь на лиманы, на Дон, к морю?

– А что?

– Там скорее деньгу теперь зашибешь: там контрабанду теперь свозят.

– Нет, погоди; огляжусь прежде здесь… Ты смелее меня – ты дока на все…

– Ну как знаешь. А за водку спасибо. Не забуду тебя. Я же, брат, прощай! Товарищи передали, зовут к неводам, в гирла донские. У меня, коли тихое житье, скучно; я уж попорченный. Мне давай такую волю, чтоб хмелем прошибало, чтоб дух от нее захватывало. Там и страшно, да зато же и заработок хороший. А мне уж пора и на старость что припасать; нору свою завести. Хоть бы так, зернышка какого, как зайцы на зиму припасают да суслики… Недаром же я теперь навеки бросил и барина, и всех своих! Хочу остепениться, земли после куплю.

II. Беглецы высшего полета

Прошло три года.

Была прелестная степная майская пора. По дикому и пустынному пути, между Днепром и Мелитополем, быстро скакал в колясочке, на четверне добрых лошадок, видный и веселый блондин в широкой соломенной шляпе, с бородкою и в светлом пикейном сюртучке. Его можно было принять за горожанина-афериста[14] или помещика. Он рассматривал виды по сторонам дороги. Фу, какая глушь! Ногайско-татарская степь шла вправо и влево, изредка только волнуясь и склоняясь погорелыми от зноя травами, камышами и песчаными косами к синему, ярко горевшему морю. Здесь по приземистой траве мелькали высокие светло-желтые, синие и красные цветы, сплошь заливая собою необозримые поляны. Как бы вы ни смотрели, куда бы ни кинули напряженный взор – одни поля, голубые холмы у небосклона да мелкие, в огненной лазури потопленные облачка. Кое-где только темнеют вдали, по сторонам, одинокие овчарни, откуда, завидя редкого путника, вдруг кинутся стаей громадные пастушьи собаки, темными черточками вытянутся по степи и вот-вот, кажется, настигают вас. Но расстояние так далеко, что они скоро остановятся и, свернувши свои косматые хвосты, возвращаются назад. Белыми пятнами ходят бесчисленные дрофы по диким, плугом не тронутым, пустырям. Коршуны высоко плавают в небе. Пестрые флегматичные аисты сторонятся от дороги, чуть не задеваемые колесами, да широко раздаются во все стороны вечный свист, стон и шорох степи.

– Самусь! Это будто едет кто нам навстречу? – спросил барин кучера. Седой как лунь кучер наставил ладонь к глазам.

– Бог его знает, что оно такое! Не то колонист на телеге, не то коров гонят! Тут его никак не разберешь, что оно в степи.

Скоро путник разглядел в мерцающей дали известный зеленый, на железных осях, фургон колонистов и в нем ездока и возницу. Фургон остановился, путники что-то в нем поправляли.

– Что, обломались? – спросил господин из коляски, приблизясь к фургону.

– Чека соскочила, – ответил колонист, – с кем имею честь говорить?

– Полковник гвардии в отставке, Владимир Алексеевич Панчуковский. А вы кто, позвольте узнать?

Колонист снял шапку и ответил, отчетливо выговаривая по-русски и улыбаясь:

– Колонист, Богдан Богданыч Шульцвейн, из-под Орехова, из колонии Граубинден, коли знаете; еду теперь из-за Ростова.

– Очень рад познакомиться. Не курите ли? Вот вам сигара, Богдан Богданыч, чистейшая кабанас…[15]

– Нет, я вот сарептский; я нюхаю-с! Это – табачок очень тоже ароматный. Мы его сами и сеем в колониях наших-с.

– Что нового на море? Что хлеб?

– С пшеницей вяло, с льном крепко; сало идет вверх, фрахтовых судов мало, конторы жмутся.

– Ай, это не совсем хорошо!

Сели путники на травку, достали кое-какую закуску. Кучера тоже познакомились, закурили тютюн и повели беседу.

– Куда вы, собственно, ездили? – спросил небрежно Панчуковский, не смотря на простоватого, засаленного собеседника и покручивая хорошенькие русые усики. Он устал от дороги. У его товарища между тем, хотя уже пожилого человека, румяное полное лицо так и отливало густым молоком менонитской, некогда питавшей его кровной коровы[16]; фланелевая фуфайка была чистейшего табачного цвета, синяя куртка вся в пятнах, а синие штаны были засунуты в высокие купеческие сапоги, не без аромата дегтя.

– По делам-с, господин полковник, известное дело, мы минуты свободной не имеем: либо дома мозолим руки, либо по степям оси трем на своих фургонах.

– Какие же у вас дела? – спросил еще небрежнее полковник. – Все, я думаю, насчет картофеля? «Картофель унд пантофель»[17], как мы говаривали еще в школе надзирателям из вашей братьи?

– Как «какие»? Всякие. Мы народ торговый-с.

– Значит, и овощами торгуете, и салом, и табаком?

– Торгуем всем! Всем, либер герр[18], всем!

Колонист встал помочь кучеру перепрячь лошадей.

вернуться

13

Сударыни, сударыни! Позвольте-с пригласить (фр. Mesdames, mesdames! Permetez engager).

вернуться

14

Под словами афера, аферист подразумевались в то время рискованные торговые сделки для быстрой наживы.

вернуться

15

Точнее, кабанос – высший сорт табачных листьев, из которых изготовлялись гаванские сигары.

вернуться

16

Менониты – протестантская секта, преследовавшаяся в Германии. В ХVIII в. многие менониты по приглашению правительства Екатерины II начали переселяться на юг России, при этом им были предоставлены земли, льготы, деньги. Менониты образовали особые колонии с хорошо налаженным сельским хозяйством, где выводилась порода высокомолочных коров.

вернуться

17

И комнатные туфли (нем. und Pantoffel).

вернуться

18

Милейший (нем. lieber Неrr).

5
{"b":"606109","o":1}