Исаак Моисеевич обвел зал тревожными глазами, желая убедиться, что призыв его услышан. Из зала раздалось несколько возгласов:
– Президент сам из КГБ, он сталинист!
– Надо не просить, а требовать! Именем всех расстрелянных!
– Любо! – ухнул, как филин, казак и умолк, втянул голову в плечи.
Веронов чувствовал возбуждение зала, нетерпеливые волны возмущения, страдания, закипающей ярости. Пузырь взбухал. Сюрприз, который Веронов приготовил для зала, стоял у стены, укрытый холстом.
Исаак Моисеевич высматривал в зале наиболее активных, указывал пальцем:
– Вы хотели сказать, Софья Львовна! Вы поднимали руку!
Из зала на сцену пошла невысокая хрупкая женщина, в поношенной кофте, с седой головой. Ее движения были порывисты, словно она вырывалась из чьих-то цепких объятий. У нее на шее был большой розовый зоб, перевитый синей веной. Когда она стала говорить, зоб начал краснеть, наливаться и жила пульсировала, готовая лопнуть.
– Вы знаете, мой дедушка, Франц Генрихович Беркович, был адъютантом у Уборевича. Он воевал за эту власть в Бесарабии, в Туркестане с басмачами. Он был награжден орденами, был красным командиром. Его арестовали по делу Уборевича. Его голого ставили в яму с ледяной водой, чтобы он дал показания на Уборевича. У него ноги стали синие и в них завелись черви. Его расстреляли по личному приказу Сталина. Я узнала имя следователя, который выбивал показания. Так пусть же дети и внуки этого следователя поедут к той яме и упадут на колени, станут вымаливать прощение. Я бы хотела заглянуть в их глаза, чтобы в этих глазах шевелились черви, которые завелись в ногах моего деда. Пусть на каждом доме, где жил палач, висит знак: «Здесь жил сталинский изверг. Люди, плюньте на порог этого дома!»
Ее зоб казался огромным красным корнеплодом, выросшем на шее. Голос клокотал, обрывался, и она была готова упасть со сцены.
Ее подхватили и усадили на место. Раздавались возгласы:
– Всех палачей-сталинистов заочно судить!
– Бирку на дом – «Здесь жил палач»!
– Вырыть их из могил вместе со Сталиным!
– Любо! – ухнул казак и втянул голову в тучные, с эполетами, плечи.
– Вот вы, вы, Николай Нестерович! Вы хотели сказать! – Исаак Моисеевич указал пальцем в зал.
На сцену пошел худой старичок в клетчатом пиджаке с кожаными подлокотниками, какие бывают у бухгалтеров. Он шел и оглядывался, словно его кто-то окликал. У него был седой хохолок и белые губы.
– Вы знаете, я художник и скульптор. Внучатый племянник Андрея Андреевича Филимонова, который рисовал декорации к спектаклям Мейерхольда. Вместе с ним был арестован, сослан на лесоповал. Там на людей наваливали огромные стволы и заставляли тащить на себе из леса к железной дороге. Мой дедушка надорвался и умер прямо в лесу. Я создаю памятник жертвам сталинизма, чтобы такие памятники стояли во всех городах, напоминали о невинных жертвах. Один мой памятник изображает изнуренного зэка на подгибающихся ногах, а на нем огромное тупое бревно, которое его давит. Другая скульптура изображает Сталина, лежащего на земле, подобно поверженному дракону, в чешуе и с хвостом, и ангел всаживает в него отточенный осиновый кол. Я бы хотел, чтобы убрали скульптуру «Рабочего и колхозницы», символ торжествующего сталинизма. И на этом месте поставили мой памятник. Прошу вас, поддержите мои проекты. Пусть Министерство культуры даст денег!
Его поддерживали:
– Предлагаю всем подняться, пойти к кремлевской стене и всадить кол в могилу Сталина, чтобы тот никогда не поднялся!
– Прямо сейчас начнем собирать деньги!
Старичок, взволнованный, возвращался на место. Его хохолок победно трепетал. Губы порозовели.
Веронов слушал выступления, в которых грустные воспоминания смешивались с гневными всплесками, с требованием возмездия, с тоскливыми, как плач, упованиями. За каждым выступающим стояли убиенные, замученные, сгинувшие бесследно в сибирской тайге, в тундре Салехарда, в горючих песках Караганды, во льдах Магадана. Они наполняли зал бестелесными телами, пустыми глазницами, открытыми беззубыми ртами. Их становилось все больше. Их не пускали стены. Веронов чувствовал лицом хлопки ветра, который поднимали их пролетавшие души. Все, кто выступал, казались ущербными, с отклонениями, со смещенными осями симметрии, словно им передавались через поколения переломы, травмы и помешательства тех, кого вели на расстрел.
– Мы должны поддержать инициативу «Бессмертный барак», – говорил огромного роста человек в черном потертом пиджаке и неправильно застегнутой рубахе. На его бледном лице синели подглазья, ноздри орлиного носа были полны волос, голос был каркающий, кашляющий, словно в горле застряла кость. – Достанем из альбомов фотографии наших репрессированных родственников и понесем их в многомиллионной колоне. По всем городам, по всем деревням! По Красной площади мимо могилы душегуба, чтобы она зашевелилась, и земля выдавила из себя проклятые кости.
– И пусть Президент возглавит колонну! Мы узнаем, с кем он, с народом или с палачами!
– День плача! Как холокост!
– Нет сталинизму!
– Любо! Любо! – ухал казак, сжимая огромные кулаки.
– Дорогие товарищи, – успокаивал зал Исаак Моисеевич. – Я хочу предоставить слово новому члену, которого порекомендовал наш замечательный спонсор Илья Фернандович Янгес. Это известный художник и общественный деятель Аркадий Петрович Веронов. Он будет продвигать идеи «Мемориала» своим искусством. Пожалуйста, Аркадий Петрович, – Исаак Моисеевич постучал ногтем о стакан, призывая к тишине.
Веронов подхватил свой сверток, вышел на сцену и установил сюрприз на столе, бережно поправил холст. Стоял, бледный, статный, в черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы, похожий на факира:
– Дорогие братья, да-да, братья! Потому что все мы входим в скорбное братство, скрепленное слезами мучеников, кровью невинно убиенных. Наш с вами священный долг сберегать эту горькую родовую память, не давать ей увянуть, не позволить жестоким и бессердечным людям предать эту память забвению. Моя двоюродная прабабушка была историком, раскапывала Помпеи и закончила свои дни в лагере под Красноярском, где умерла от цинги. Мой двоюродный прадед был прекрасным инженером, и его арестовали, лили ему на голову нечистоты, и он умер от разрыва сердца. Половина моего рода бежала за границу от большевицкой тирании, а другая осталась здесь и погибла в тюрьмах и лагерях.
Зал слушал его с сочувствием, раздавались вздохи, стоны сострадания. Веронов чувствовал, как утончается пленка между ним и залом и по ту сторону невидимой пленки взбухает пузырь. Сердце его сладко замирало от предчувствия, от таинственной музыки, которая наполняла его голос певучестью.
– Наша память делает нас бесстрашными, не дает сомкнуться над нашими головами злу. Мы собрались здесь, чтобы восставить величие, солнечную победную красоту, пропеть хвалу неповторимому и бессмертному, – Веронов замер, чувствуя, как натянулась и дрожит протянутая через мирозданье струна. Повернулся к установленному на столе предмету, укрытому холстом. Схватил и, сдергивая, задыхаясь, страстно захлебываясь, крикнул: – Слава товарищу Сталину!
Сдернул холст, и огромная икона полыхнула золотым и алым, плеснула в зал своим огненным светом.
На золотом поле, среди ангелов, в рост, в белом кителе, с бриллиантовой Звездой Победы, стоял генералиссимус. Над его головой пылал ослепительный нимб.
Икона, как прожектор, светила в зал, испепеляя его. Веронов чувствовал ужас зала, гибнущие в страдании души, меркнущие от кошмара рассудки. Он куда-то проваливался, летел в бархатную бездонную тьму. В сладчайшем падении, испытывал несравненное наслаждение, неизъяснимое блаженство, в которое превращались мучительные крики толпы, слезные стенания, хрип ужаса.
Он видел, как отшатнувшаяся женщина с зобом закрывает локтем лицо, словно ей выжигали глаза. Как застыл с пустым, без дыхания, ртом мужчина с хохолком, превращенный в камень. Как тучный казак съехал с кресла вниз и блестел одним эполетом. Весь мир вокруг бурлил, сотрясался. Шевелились кости в расстрельных рвах. Взбухали безвестные могилы в песках и тундрах. И его прадед в мундире горного инженера бежал по воздуху, беззвучно крича.