– В Миссури, – сказала Гиника. – Отец нашел там работу.
– Твоя мать – американка, аби?[51] У тебя, значит, американский паспорт?
– Да. Но мы туда не ездили с моего третьего класса.
– Американский паспорт – крутейшая штука, – сказал Кайоде. – Я бы хоть завтра свой британский на него обменял.
– Я б тоже, – сказала Йинка.
– Мне он чуть не достался-о, – сказал Обинзе. – Мне восемь месяцев было, когда родители свозили меня в Америку. Я все повторяю маме, что надо было ехать раньше и рожать меня там!
– Невезука, чувак, – сказал Кайоде.
– А у меня нет паспорта. Мы когда последний раз ездили, я к матери в паспорт был вписан, – сказал Ахмед.
– Я у матери в паспорте значился до третьего класса, когда отец сказал, что пора нам уже отдельные паспорта, – сказал Осахон.
– А я за рубеж вообще не выезжал, но отец обещал меня в университет отправить за границу. Подать бы прямо сейчас на визу, не дожидаясь, пока школу окончу, – сказал Эменике. Следом воцарилась полная тишина.
– Не бросай нас сейчас, погоди до окончания, – произнесла наконец Йинка, и они с Кайоде прыснули. Остальные тоже расхохотались, даже сам Эменике, но было за этим смехом колючее эхо. Они знали, что он врет: Эменике сочинял байки про своих богатых родителей, которых, всем известно, у него не было, – он совершенно утонул в нужде изобретать себе не свою жизнь. Разговор заглох, переключился на учителя математики, не знавшего, как решать системы уравнений.
Обинзе взял Ифемелу за руку, и они тихонько оставили компанию. Они это проделывали часто – незаметно уходили от друзей, садились в уголке в библиотеке или отправлялись гулять на улицу, за лаборатории. Они шли, и Ифемелу хотелось рассказать Обинзе, что она не понимает, как это – «вписан в паспорт к матери», что у ее матери и паспорта не было. Но Ифемелу ничего не сказала, шла рядом молча. Он в этой школе устроился даже лучше, чем она. Она была популярна, всегда во всех вечериночных списках, и на собраниях ее всегда называли в числе «первых трех» учеников у них в классе, и все же Ифемелу чувствовала, что окутана прозрачной дымкой чужеродности. Ее бы тут не было, если бы она не сдала так здорово вступительные экзамены, если бы ее отец не был упорно настроен отдать ее в школу, где «укрепляется и характер, и будущее». В начальной школе все было по-другому, полно детей вроде нее, чьи родители – учителя и госслужащие, ездившие на автобусе, и никаких шоферов в тех семьях не было. Ифемелу вспомнила удивление на лице Обинзе – удивление, которое он быстро скрыл, когда спросил: «Какой у тебя номер телефона?» – а Ифемелу ответила: «У нас нет телефона».
Сейчас он нежно сжимал ее руку. Восхищался ее прямолинейностью и тем, что она не такая, как все, но глубже увидеть, кажется, не мог. Находиться среди людей, ездивших за рубеж, для него было естественным. Обинзе свободно владел знаниями о всяких заграничных штуках, особенно американских. Все тут смотрели американские фильмы и обменивались выцветшими американскими журналами, а он знал подробности жизней американских президентов столетней давности. Все смотрели американские сериалы, а он знал, что Лиза Боне уходит из «Шоу Козби» и будет сниматься в «Сердце ангела», и о том, что у Уилла Смита были громадные долги, прежде чем тот согласился сниматься в «Новоявленном принце Бель-Эйра»[52]. «Ты смотришься черной американкой» – таков был его высший комплимент, каким Обинзе одарил Ифемелу, когда она наряжалась в какое-нибудь миленькое платье или заплетала волосы в толстые косы. Манхэттен для него – вершина. Он часто повторял: «Это нам не Манхэттен» или «Съезди на Манхэттен, глянь, как там». Он дал ей «Гекльберри Финна», страницы помяты перелистыванием, она взялась читать прямо в автобусе, но через несколько глав бросила. Наутро с решительным стуком положила книгу ему на парту.
– Нечитаемый бред, – сказала она.
– Книга написана на разных американских диалектах, – сказал Обинзе.
– И что? Я все равно не понимаю.
– Нужно терпение, Ифем. Если правда разберешься, там интересно, не захочешь бросить.
– Я уже бросила. Пожалуйста, держи при себе свои «настоящие книжки» и предоставь мне читать то, что мне нравится. И кстати, я по-прежнему выигрываю в скрэбл, мистер Читай-настоящие-книжки.
Сейчас они входили в класс, и она высвободила ладонь из его пальцев. Когда б ни возникало у нее такое настроение, ее пронзало паникой из-за любой мелочи, и обыденные события становились судьбоносными. На сей раз детонатором оказалась Гиника: она стояла у лестницы с рюкзаком на плече, лицо позолочено солнцем, и Ифемелу внезапно подумала, сколько у Гиники и Обинзе общего. Дом Гиники при университете Лагоса, тихий коттедж, сад, заросший бугенвиллеей, возможно, походил на дом Обинзе в Нсукке, и она представила, как Обинзе вдруг осознает, до чего лучше ему подходит Гиника, и радость, это хрупкое, сверкающее нечто между Ифемелу и Обинзе, исчезнет.
* * *
Как-то раз утром после собрания Обинзе сказал ей, что его мама приглашает ее в гости.
– Твоя мама? – переспросила ошарашенная Ифемелу.
– Думаю, она хочет познакомиться со своей будущей невесткой.
– Обинзе, давай серьезно!
– Помню, в шестом классе я привел одну девушку на прощальную вечеринку, мама нас подвозила и подарила той девушке носовой платок. Сказала: «Леди носовой платок нужен всегда». Мама у меня бывает странной, ша[53]. Может, хочет и тебе носовой платок выдать.
– Обинзе Мадуевеси!
– Она раньше никогда такого не предлагала, но у меня и серьезной подруги раньше не было. Думаю, просто хочет познакомиться. Сказала, чтоб ты приходила на обед.
Ифемелу уставилась на него. Какая мать в своем уме пригласит девушку сына в гости? Странное дело. Само выражение «приходить на обед» – оно книжное. Если вы Парень и Девушка, в дом друг к другу вы не ходите, а записываетесь на продленку, во Французский клуб, куда угодно – чтобы видеться после школы. Ее родители, само собой, об Обинзе ничего не знали. Приглашение мамы Обинзе ее напугало и взволновало, она дни напролет ломала голову, как лучше одеться.
– Да просто будь собой, – сказала тетя Уджу, а Ифемелу ответила:
– Как же мне просто быть собой? Что это вообще значит?
И вот в один прекрасный день она все же отправилась в эти гости, простояла у двери квартиры сколько-то, пока собралась с духом и позвонила, внезапно пылко понадеявшись, что никого не окажется дома. Обинзе открыл.
– Привет. Мама только что пришла с работы.
В гостиной было просторно, на стенах никаких фотографий, одна лазоревая картина – портрет длинношеей женщины в тюрбане.
– Только это и наше. Остальное досталось вместе с квартирой.
– Мило, – промямлила Ифемелу.
– Не нервничай. Помни: она тебя сама позвала, – прошептал Обинзе, и тут появилась его мама.
Она походила на Оньеку Онвену, и сходство оказалось потрясающим: крупноносая, полногубая красавица, круглое лицо обрамлено коротким афро, безупречная кожа глубокого коричневого тона какао. Музыка Оньеки Онвену была для Ифемелу в детстве источником светящейся радости, который не померк и позднее. Ифемелу навсегда запомнила день, когда отец пришел домой с новым альбомом «В свете зари»[54]: лицо Оньеки Онвену на обложке стало откровением, и Ифемелу потом долго еще водила пальцем по этим чертам. Песни, когда б отец ни ставил эту пластинку, придавали квартире дух праздника, делали из отца человека более расслабленного, он подпевал этим песням, пропитанным женственностью, и Ифемелу виновато воображала, как отец женат на Оньеке Онвену, а не на ее матери. Приветствуя мать Обинзе словами «Добрый вечер, ма», Ифемелу почти готова была, что та запоет в ответ – голосом столь же несравненным, как у Оньеки Онвену. Но голос оказался низким, глухим.