Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А на восьмой день, в первый день после каникул, выпал снег. Он валил весь день пушистый и веселый. Я смотрела в окно, и мне казалось, что снежинки летят вверх, а не вниз. Наверное, так оно и было. Но меня эти взлетающие вверх снежинки, поразили. «Я тоже взлечу», – прошептала я. И улыбнулась первый раз за восемь дней.

Я пошла в школу. Дрожала от истощения.

Сашу Наева на первом же уроке вызвали к доске, он что-то отвечал из заданного на каникулы, кажется, читал наизусть Горьковского «Буревестника». Меня поразил его гнусавый и занудный голос. «Над седой равниной моря…» – все это говорилось в нос. Так у меня «Буревестник» и остался в памяти гнусавым. И сам Саша показался мне тощим, угловатым и то ли жадным, то ли скрытным. Трудно сказать. А снег за окном все валил и валил. Вверх снежинками. И мне стало окончательно весело и легко.

На перемене я подошла к Саше, который с испугом отшатнулся, и сказала громко, чтобы все слышали:

– Я тебя не люблю, я ошиблась. Слышишь, Саша: я – ошиблась. Извини меня.

Я смотрела ему прямо в глаза, а он их прятал. Они у него бегали: то на уши посмотрит, то на плечи, то вообще в сторону. Это было не смущение. Бывает, что ребята смущаются. Нет. Тут другое. Гнильца какая-то. Красивые вроде бы глаза, а гнилые. С какой-то тайно-порочной поволокой. Он сказал сипато:

– Дура больная…

И боком, боком отошел в сторону. Я вздохнула с облегчением. Засмеялась. И стала учиться.

Зимой я решила: поеду в Москву, поступать буду в МГУ.

Потом был последний звонок, экзамены, медаль, выпускной.

В конце июня 1991-го я стояла на площади трех вокзалов. Мамины деньги – часть в лифчике, часть – в трусиках. Потому что меня учили: в Москве все деньги, если их не спрятать, точно украдут.

Москва была большая, потная, душная, раздраженная. Все, казалось, говорило: тебя тут только, шалавы, не хватает. Я думала, Москва другая: высокомерная, надменная. Я думала, она будет меня унижать. А она просто отмахивалась от меня, как от мухи. А это было еще обиднее. Но я чувствовала: все будет по-моему. Все!

Документы в МГУ у меня принимал мужчина с пепельным лицом и черной, с проседью, словно в пыли, бородой. Он все время нервно зевал и после каждого зевка судорожно чесал бороду, приговаривая одно и то же: «О Господи! Да что ж это такое-то!». За время оформления моих документов он зевнул, почесался и повторил свое «О Господи!» раз двадцать. Один раз только разнообразил шепотом: «Занимаюсь тут х…ей какой-то», – и опять зевнул. Странно: торопится и зевает одновременно. И вся Москва так же. В метро все зевают и торопятся. Озверевшая усталость. Усталое осатанение. Мне тогда, в первый день, Москва очень не понравилась.

В общежитии меня поселили с девочкой из Узбекистана. Девочку звали Юлдуз. Готовиться к экзаменам она даже и не пыталась. Целый день слушала узбекскую музыку, ела шербет и рассказывала мне анекдоты про казахов. Шербетом она меня угощала. Вкусный шербет. Но все время застревает в зубах. И пахнет картоном. Не знала она ничего. По-моему, она не знала, что такое уравнение. Про поэта Тютчева не слышала. Про Пушкина слышала, но считала, что он написал «пьесу “Бородино”». Фамилия у нее, правда, была Рашидова. Я думала – совпадение. Оказалось – нет. Какая-то родственница вождя. Поступила, кстати, с первого экзамена. Медаль – плюс пятерка по сочинению.

Я по сочинению получила четыре. На просмотре долго пыталась выяснить, за что четверка. В рецензии было написано: «Тема раскрыта полно. Анализ образа Печорина дан несколько однобоко». Ошибок – орфографических, пунктуационных, стилистических, фактических – в сочинении не было.

– А в чем однобокость анализа? – спросила я экзаменатора.

Тот мутно, как-то полиэтиленово посмотрел на меня, подавил зевок (да что же они все зевают-то?!) и, не отвечая, спросил:

– Вы медалистка?

– Да.

– Иногородняя?

– Из деревни.

Я сказала это «из деревни» с вызовом, гордо.

– Ясно.

Он помолчал как-то неожиданно то ли меланхолично, то ли поэтично, то ли вспоминая что-то далекое, потом добавил:

– Не советую подавать на апелляцию.

– Почему?

– Поднять оценку – не поднимут. А снизить могут.

– За что?!

Он опять продолжил, не отвечая:

– Может, и не снизят, а времени вы потеряете полдня… Я тоже, кстати, родом из деревни. Да-с. Идите лучше, готовьтесь к математике.

Он помолчал, потом:

– Как деревня называется?

– Кресты.

Он вздохнул.

– А моя – Семечкино. Смешное название, да? Семь лет там не был. Идите, девушка. Вы – хорошая, умная…У вас пятерочное сочинение. Просто… жизнь такая. Идите, хорошенько готовьтесь к математике. Удачи вам.

Остальные экзамены я сдала на «пять». По истории меня спрашивали минут сорок. Экзаменаторы – их было двое – даже слегка вспотели. Когда я вышла с пятеркой, я случайно услышала за дверью их диалог шепотом:

– Саныч же сказал четверку всем ставить!

– Я тебе что, каскадер?.. Если Санычу надо, пусть сам их топит… А то крутимся здесь, как Шариков в очистке… «Мы их душили, душили…»

– Ладно, ректор пару мест накинет…

Экзаменаторы шепотом захихикали.

В общем, меня не додушили, и я поступила. Поступив, стала гулять по Москве. Музеи, выставки. Нет, все-таки Москва – это Москва! Особенно меня поразил Врубель. Час я простояла напротив «Демона». Потом почему-то плакала: жаль было этого Демона, страшно одинокого. Одинокого – навсегда. Навсегда одинокий – это ведь представить жутко.

Из общежития меня, конечно, выставили. До осени. К тому же и деньги кончились. И я вернулась в Кресты. Меня там встречали, как Пугачеву. «Наш Электроник в Москву поступила!»

Больше из моих одноклассников никто никуда не поступал. Даже не пытался. Пацаны в основном лоботрясничали и пили: ждали осеннего призывала. Девчонки устроились кто куда. В магазин, на ферму, на полумертвый хлебозавод. Я тоже стала работать, чтобы хоть немного накопить денег. Но время было – сами помните какое. С деньгами творилось что-то неясное. И в стране было – как в сумерках. Как говорят французы, «между собакой и волком». Собака – Горбачев, волк – Ельцин… Наверное, так.

Все-таки славным было это лето 91-го! Зори были невероятные. Грибы перли бог знает как. Радуги, зарницы.

Мне в МГУ разрешили вселяться с 21 августа.

19-го по телевизору показали про ГКЧП. Никто в Крестах, конечно, ничего не понимал. Дед Агей, самый старый в деревне, – ему было 83 – сказал: «Все. Пропердели. Державу». Плюнул и добавил: «Кончилась Варшавка. Началась шершавка».

Я тоже ничего не понимала. Я вообще ничего этого не помню. Помню только, как Ельцин жадно, как на бабу, лезет на танк. Или это было не в 91-м? Не помню.

21-го я села в поезд и поехала в Москву. Я не знала, что еду в новую эпоху, в новую страну. Да и никто ничего не знал. Я думала только о предстоящем счастье. Трудном, но большом.

Глава 11. От упыря до Тютчева

После полудня я подъезжала к Москве. Даже немного разволновалась.

В Москве я была в последний раз около года назад. Ездила за лекарством для мамы. И даже за этот год многое здесь изменилось.

Тогда, в начале 90-х, когда я училась в МГУ, Москва была другой. Я постепенно изучила ее лучше, чем сами сонно-торопливые москвичи. Я излазила все улочки, тупики и подворотни, всю эту, если разобраться, трогательно-безалаберную, словно дремлющую и копящую силы «кривоколенную вселенную». Музеи, букинистические забегаловки с вожделенными мандельштамами и ахматовыми, пельменные, дворы – все это стало за пару лет моим. Вошло навсегда, как радиация, что ли. Когда я уезжала из Москвы обратно в свои Кресты, я чувствовала, что когда-нибудь вернусь в этот город. Нет – не в «этот город», а в Мой Город. Я смутно ощущала, что Город отпускает меня словно бы временно, может быть, оберегая от чего-то. Может быть, чтобы я многое испытала, намучилась и отревела свое там, в вечно пьяно-грязном октябре русской глубинки. Москва слезам не верит, но она принимает тех, кто уже отплакал свое. Тех, кто не обломался на нытье. Кто не обозлился на Город. Город берет в жертву твои слезы и твое отчаяние, и если ты выживаешь – отдает тебе в жертву себя.

12
{"b":"605555","o":1}