Воровать я начал потому, что в школе подружился с нехорошими ребятами. Они стали вовлекать меня в это дело. Я не отказывался, потому что был глуп и мало разбирался в нехороших поступках.
Нас было трое. Первый трудовой карман, который я вырезал, принадлежал одной женщине. Она и сейчас работает на фабрике. Дело было так. Она стояла и приценивалась к мясу. Возле нее было много народу. Я протиснулся к ней, нащупал карман, вырезал его перочинным ножиком и тут же передал приятелю, а тот другому...
Я же продолжал стоять на том же месте как ни в чем не бывало.
Женщина хватилась кошелька, а я стоял, а потом даже помогал искать вора. Через полчаса мы уже были все вместе. В кошельке оказалось двадцать рублей. Нам их хватило ненадолго.
Мать и отчим всячески меня удерживали от нехороших дел.
Отговаривала и учительница. Но мне это не помогало. В это время я уже стал пить вино и, выпив, ничего не боялся. И вот однажды приходит к матери записка из школы, что я не хожу в школу. Принесла записку ученица нашего класса. Она тоже пыталась уговаривать меня. Мне было стыдно за мои поступки и удивительно, что так много людей обо мне заботятся и уговаривают меня. И я каждый раз давал слово, что буду хорошо учиться. Но стоило мне опять встретиться с моими приятелями - и я опять резал карманы.
В 1935 году я уже был под следствием. Меня отправили в колонию, где я отбыл срок. Вернувшись, я был еще не исправлен, потому что в этой колонии воспитательная работа была неудовлетворительная. Но уже у самого стали появляться захватывающие мысли о невыгодности воровства. Не всегда сыт; когда есть, а когда нет денег. Затем я стал замечать, что все люди как-то относятся ко мне с презрением.
Я сам уже стал понимать, что выражаться нецензурными словами неприлично. Немного пришлось гулять по-пустому. Мать выхлопотала, чтобы меня приняли учиться в школу ФЗУ. Вот тут мне и пришлось преодолевать трудности. Придя в школу, я был недисциплинирован, мало подготовлен. Но ко мне все отнеслись по-товарищески, вовлекали в культурно-массовую работу. Я поддался не сразу, но уже стал замечать в себе сильные перемены. По магазинам ходить перестал. Больше находился в школе или дома.
Увлекался литературой. Однажды в школе ко мне подходит помполит Галя Коннова и говорит:
- Коля, тебе надо вступить в комсомол.
И я, конечно, был рад, что уже начинают делать мне такие предложения. Стало быть, я мог уже стать комсомольцем. Да и не только Галина Коннова мне это сказала - стали говорить ребятакомсомольцы, что надо вступать в комсомол.
Однажды я взял у секретаря ячейки школы анкету, устав и программу комсомола. Устав и программу я хорошо выучил, заполнил анкету и передал ее заведующему учебной частью Семену Федоровичу Жучкову, чтобы он за меня поручился. Он дал свое согласие.
На собрании комсомола нашей школы я был принят в комсомол. Фабричный комитет и райком утвердили это решение.
Коля Борисов не обладал сильной волей, легко поддался дур^ ному влиянию. Комсомольцы помогли ему встать на правильный путь, закалить характер.
ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ
Режиссер Цеханский. - Пианист Гордынский.
Мне довелось быть на лакинской олимпиаде художественной самодеятельности. Зал был полон. Многие пришли с детьми.
Я видел, как после исполнения одной песни пожилой помощник мастера жал руку исполнителю и с волнением говорил:
- Спасибо, друг, ублаготворил, душа радуется!
Потом, обращаясь ко мне, он сказал:
- Опишите их со всей глубиной. Конечно, им, наверное, многого не хватает, а только нам очень приятно, что они себе такую задачу поставили!
Лакинцы гордятся своим драмкружком и уважают его руководителя. Андрей Андреевич Цеханский уже немолодой человек.
Недавно он окончил заочное отделение Института театрального искусства, обладает замечательной библиотечкой, внимательно следит за театральной жизнью столицы.
Есть на Лакинке еще один работник искусства. Его можно ежедневно видеть на ступеньках клуба или в садике. Высокий, темноволосый, с артистической внешностью. Это пианист Гордынский, играющий на пианино два или три раза в месяц во время спектаклей, когда это требуется по ходу действия. В остальное время он буквально изнывает от безделья.
Ни одного дела не доводит он до конца. То задумывает создать симфонию, то принимается за чтение. Читает сразу несколько произведений и, не дочитав ни одного, снова погружается в душевную дремоту.
- Послушайте, Гордынский, вы обещали мне продемонстрировать ваше искусство, - обратился я к нему, увидев его как-то в клубе.
- Ну что же вам сыграть? - спросил он, с готовностью усаживась за рояль.
- Что-нибудь из классиков или современное!
- Современное или из классиков? - вздохнул Гордынский. - Это трудно. Я вам могу сыграть только что-нибудь веселое или грустное или изобразить шум моря.
- А ноты вы знаете?
- Конечно, но кое-что я уже забыл. Не занимался давно, - упавшим голосом сказал он.
- Хотите вспомнить? Возьмитесь обучать группу пекинских детей, человек пять-шесть.
- С удовольствием. Но как это сделать? Еще подумают, что я это из-за денег.
- Хорошо, я вам организую это.
- Пожалуйста, прошу вас, буду вам очень благодарен.
В тот же день я спросил своих соседей, не знают ли они, где достать учеников Гордынскому в возрасте от восьми до двенадцати лет. Он берется обучать бесплатно. Дочь соседки Оля затаив дыхание спросила:
- А старше можно?
Мать ее сказала:
- Наша Оля ужас как мечтает об этом.
- Ну вот и отлично! Но надо еще двоих-троих.
- А у Оли есть подруга - Нина, - сказала мать, - у нее отец умер, может быть, слыхали, по прозванию "Как-нибудь". Сбегай, Оля.
Оля побежала к Нине, а соседка задумалась.
- Стою и думаю: вот будет хорошо, если Оля на рояле выучится, заговорила она, помолчав.
Об отце Нины она сказала:
- Что, бывало, ему ни говоришь, один ответ: "Как-нибудь".
Так и умер "как-нибудь" и схоронили "как-нибудь". Может, дочка не в него пойдет...
На другой день я встретил Гордынского. Он бросился ко мне и закричал:
- Где группа? Говорите скорее: есть или нет?
- Уже есть две ученицы. И еще будут!
Я убедился впоследствии, что Гордынский готов работать не покладая рук.
ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ
Заседание бюро комсомольской организации фабрики имени Лакина. Секретарь комсомола Тася Захваткияа.
Однажды члены бюро комсомольской организации стали требовать отмены принятого ими решения. Рискуя остаться в одиночестве, Тася вся подобралась, глаза ее посверкивали.
- Сами принимали, а теперь отменять?! Не выйдет! - сказала она. - Ведь сами принимали, - смотрела она в глаза каждому члену комитета.
И вот один член комитета заколебался, потом выступили другие и тоже согласились, что менять решение не следует. Снял свое предложение и тот, кто его внес. Тася тем не менее поставила вопрос на голосование. Охватившее ее состояние крайнего душевного напряжения прошло только тогда, когда она с удовлетворением подсчитала голоса.
Но я видел Тасю в другом состоянии. Как-то прихожу в ячейку-она нервничает: главбух не отпускает в пионерский лагерь счетовода Бебневу, одну из пионервожатых. Все пионеры в сборе, сидят на грузовиках и ждут. Тася уже в партком ходила и к директору - все не возражают, но никто и не оформляет отпуск Бебневой. То и дело раздаются телефонные звонки, звонят пионерские работники: "Почему задерживают машины? Уедем без нее!"
Тася вдруг расстроилась.
- Пусть, пусть, мне все равно. Что мне, больше других, что ли, надо! Посмотрим, что райком партии скажет!
Потом вынула платок, уткнула локти в стол и, аккуратно приложив платок к глазам, заплакала. Я не сразу понял, что она плачет.
- Нет, в самом деле, что мне, больше других, что ли, надо? - говорила она сквозь слезы.
Я спросил Тасю, обращалась ли она к заведующему прядильной, с которого ей, собственно, надо было начать, и посоветовал пойти к нему. Она не шла, - возможно, что ее уже просто охватило безразличие. Между тем тот, как только узнал, в чем дело, быстро разрешил вопрос. Более того, узнав о состоянии Таси, он нашел нужным зайти и мягко пожурить ее. Он сам когда-то был комсомольцем и всегда готов пойти навстречу комсомольцам. Почему она к нему не обратилась? - недоумевал он. Тася, осушив слезы, улыбалась радостной и виноватой улыбкой.