Ноги больше не держали меня, и я знала, что этот крик шёл из меня.
Когда Хасан успокаивается, и ему удаётся сесть, я позволяю себе заплакать тихими и безмолвными слезами. Я слышу шепот американца, слышу, как он всхлипывает и вздыхает, слышу щёлканьем чёток. Встаю, отряхиваю с колен грязь и подхожу к нему. Он смотрит на меня, но не думаю, что видит. Возможно, он видит кого-то другого, может быть, свою мать, друга или жену.
Я беру его руку в свою. Меня не волнует, что он атеист, и что я буду осквернена прикосновением такого человека. Знаю только, что Аллах хотел бы, чтобы я помолилась за него. Поэтому я молюсь. Читаю молитву, чтобы облегчить его уход в объятья Аллаха, не зная, был ли Бог, которому он молился, подобен Аллаху, или чётки сами были его Богом, или он молился своим предкам, подобно тем людям, которых я встретила в школе, до того, как перестала ходить туда. Я молюсь, и позволяю себе заплакать ради него, потому что, если у него есть мать, сестра или жена, я знаю, что они хотели бы, чтобы кто-нибудь оплакивал его смерть.
Он умирает, пока я молюсь. Закрываю ему глаза, как закрывала маме, папе и дяде Ахмеду. Я складываю его руки поверх чёток. Они гладкие и потёртые от частого использования. Я кладу его камеру на живот, чтобы другие американцы могли увидеть фотографии, когда найдут его.
Я снова встаю и иду к двери, стараясь не смотреть на тело американца. Чувствую себя взрослее, пока осторожно прокрадываюсь в сторону дома тёти Мейды. Хасан плетётся за мной, вцепившись в свою руку, скрепя зубами от боли. В душе я чувствую себя старой и уставшей.
Я рада, что молилась за американца, и надеюсь, что его Бог услышал меня.
Я молюсь своему Богу, Аллаху, и гадаю, слышит ли он меня.
* * *
Боевые действия переместились от мест, где живём мы: Хасан, тётя Мейда и я. Вспышки бомб в ночи сотрясают землю до самого рассвета. Гремят и трещат выстрелы; слабые крики и вопли разносятся по местности. Верный звук смерти. Я слышу американские вертолёты, резкий рёв самолетов и грохот танков. Однако теперь всё это далеко.
Рука Хасана заживает медленно, и он сгорает от гнева и от нетерпения вступить в борьбу.
— Я мужчина! — кричит он. — Я буду убивать американцев, как они убивали маму и папу. Как только мне станет лучше, я пойду и убью их.
Я прошу его остаться здесь, где хоть немного безопасно. Тётя Мейда просто сидит за столом, уставившись пустыми глазами в стену, ничего не говоря. После смерти её мужа, моего дяди Ахмеда, она начала уходить в себя, поэтому ей больше не приходилось скучать по нему. Думаю, она скоро умрёт, и тогда мы с Хасаном останемся одни в этом мире.
У тёти и дяди, мамы и папы было очень мало денег, и теперь из них осталась только тётя Мейда. Жизнь продолжается, несмотря на войну, несмотря на смерть вокруг. Утром открываются магазины, чтобы продавать еду, киоски с бдительными продавцами. Я пытаюсь выпрашивать еду, красть её, но я мало чего добиваюсь. Хасан голоден, как и я. Тётя Мейда ничего не говорит, совсем не двигается, но я думаю, что её тело съедает само себя, чтобы поддерживать жизнь, но скоро телу больше нечем будет питаться, и она закроет свои глаза навсегда.
Я молюсь Аллаху, чтобы спасти её, разбудить её, чтобы она позаботилась о нас с Хасаном, потому что я – всего лишь девочка, и не знаю, как это делать. Молюсь Аллаху, чтобы защитить Хасана, чтобы удержать его от борьбы. Я думаю об умирающем американце и о том, что молитва не спасла его. Дядя Ахмед призывал Аллаха спасти его, и он умер. Я молилась Аллаху, чтобы спасти маму и папу, и они тоже умерли. Я начинаю задаваться вопросом, слышит ли Аллах меня. Возможно, он не слушает, потому что я – ребёнок. Может быть, он только слышит молитвы взрослых.
Не думаю, что буду молиться, если тётя Мейда умрёт и оставит нас одних.
* * *
Ирак, 1993 год
Я просыпаюсь от раннего утреннего солнечного света, льющегося через заколоченное окно, который пронзает мрачную серость нашего маленького дома. Тихо, слишком тихо. Я сажусь, поправляя своё платье на плечах. Мой головной убор – или то, что от него осталось – валяется на земле рядом со мной, но я пока не надеваю его. Мои длинные и запутанные волосы сверкают чёрным и почти синим цветом на моём плече. Я должна расчесать их, но у меня нет времени, потому что мне нужно продолжать искать еду для тёти Мейды, Хасана и себя.
Я смотрю по сторонам, не вставая. Дом настолько мал, что я могу видеть всё со своего места на кровати под окном рядом с дверью. Кухня, плита и пустой холодильник. Диван, потёртый и разорванный, пустой. Хасан ушел. Я чувствую панику в животе, зная, что он слишком мал, чтобы осознать свои действия, но я не могу последовать за ним.
Что-то ещё было не так. Я обнаружила тётю Мейду в её кресле перед маленьким чёрно-белым телевизором, который теперь всегда выключен. Она по-прежнему сидит прямо, сложив руки на коленях и пялясь в стену, но её худая грудная клетка не поднимается и не опускается, как это было на протяжении недель. Мне удавалось кормить её супом, который я подогревала на плите, хлебом и бобами, которые я либо купила, либо украла, либо нашла. Но потом она отвернула лицо и вообще перестала есть. Она позволяла мне заливать воду в её рот, чтобы, по крайней мере, она не умерла от жажды, что, по моему мнению, хуже, чем от голода, хотя я не знаю, почему так считаю.
Возможно, потому, что голод – это просто тупая боль в животе, которая усиливается с каждым днём. Ты становишься всё голоднее и голоднее, словно дыра в твоём животе увеличивается, пока тебе не начинает казаться, что она может поглотить твои рёбра, сердце, печень и всё, что скрыто под кожей груди и живота, и я даже не знаю, как это называется. Однако, жажда... это безысходность. Ради одного глотка воды ты сделаешь всё, что угодно. Страдать от жажды намного хуже, чем от голода. Ты можешь питаться жуками или червями, можешь стащить банку бобов или кусок чёрствого хлеба на базаре. Но отыскать воду? Непростая задача. Бутылка воды тяжёлая. Её не спрячешь под слоями одежды или в рукаве. Жажда растёт и растёт, пока не превращается в гнев или ненависть. Твой рот становится засушливой, песчаной, безжизненной пустыней, а губы трескаются.
Поэтому, думаю, жажда хуже голода.
Тетя Мейда умирает от голода, но, на самом деле, от разбитого сердца. Она старая, и с самого детства любила моего дядю Ахмеда всю её жизнь. Он никогда не бил ее, как другие мужчины своих жён. Он любил её. Когда он умер, я думаю, она умерла тоже – просто потребовалось время, чтобы её тело осознало, что сердце и разум уже мертвы.
Я касаюсь её лица, и оно такое холодное и твёрдое. Её глаза пусты. Думаю, она видит дядю Ахмеда в раю.
— Ты видишь Аллаха? — говорю я, не узнавая своего голоса. И зачем я задаю вопросы мёртвой женщине? — Он здесь, тётя Мейда? Спроси, почему Он не отвечает мне!
Она не отвечает, разумеется, ведь она мертва.
Я всего лишь четырнадцатилетняя девочка, мои руки слабы, но тётя Мейда такая крошечная, худая, словно птичка, что мне удается вынести её из дома во всё ещё сидячем положении. Старушка смотрит через открытую дверь. Её глаза, как маленькие бусины, холодные и пустые, она не двигается, чтобы помочь мне, и не задаёт вопросов. На мне нет хиджаба, и она кривит свои губы в неодобрении. Я несу свою мёртвую тетю по улице так далеко, как могу. Не знаю, где оставить её, или что с ней сделать. Мне некому рассказать о ней. Поэтому я дальше тащу её, пока мои руки, ноги и спина не начинают ныть, а силы не покидают меня, и тогда я оставляю её, неловко сажая в переулке посреди кучи мусора.
Мгновение стою возле неё, размышляя, что сказать мёртвому телу. В конце концов, я ничего не говорю.
— Прощай, тётя Мейда, — шепчу я её душе, только когда возвращаюсь домой.
Мёртвое тело – это просто мёртвое тело. Тетя Мейда ушла задолго до этого.
Я беспокоюсь о Хасане. Я не ожидаю, что он вернётся, но продолжаю надеяться. Как могу, оборачиваю голову своим потрёпанным и рваным хиджабом и отправляюсь на поиски Хасана, чтобы вернуть его домой и отругать за глупость.