Глеб тогда только лишь и думать-то начал, думать по-настоящему, без дураков, когда ему открылись беспримерная красота Наташи и блестящий ум Тихона. Лишь тогда, а ничуть не раньше, он сумел сосредоточиться и многого достичь, обернуться духом. А стремится ли дух к господству, к возможности держать в руках судьбы мира? Пожалуй, да, но в высшем, разумеется, смысле. И это очень остро в настоящее время. Острый вопрос, и Глебу уже ничего не стоит поставить его ребром. В этом следует повариться, да и ради чего стал бы он отрицать, что его дух стремится к возникшей перед мысленным взором вершине. Вершина вершин! Вот-вот случится событие, но уже важное, мировое, вселенское. И Глеб не намерен колебаться, деликатничать. Правда, он до той вершины не дойдет, на это не хватит жизни, его бренного тела, но дойдет дух, недаром же он его освоил, не зря ведь им обернулся. Это до того просто и естественно, что даже недостает красивых, возвышенных слов, чтобы объяснить, как это просто, как это естественно. Истина проста. На земле, у подножия горы спрашивают перед восхождением, кем и чем, дух, ты будешь на вершине. Я буду собой, - отвечает дух. И никакого достойного возражения на такой ответ не выдумать. Не остается никакой нравственности или безнравственности, когда дух всеми правдами и неправдами приобретает обладание силой, больше которой нет ничего в мире. Этой силой легко убить и нравственность, и безнравственность. И возникает новая мораль, прежде невиданная. Да что там! Почему же не разгуляться? Например, почему же и не обезлюдить землю? Вот о чем помышляет дух, вот в каком направлении движутся его мысли. А реки почему бы не обратить в кипящие огнем лавины? Дыхание подземных недр не пустить наружу адски жаркими парами, облака не насытить огненными ливнями? Чтоб все так, как при сотворении мира, а подразумевало конец. Сотворить мир - и прикончить его... Когда это будет? Дух уже в нетерпении. Ему представляется, что он уже сведущ в картинах зарождения мира, порождающих картины эсхатологические. Впрочем, он готов, оставшись с горсточкой верных и преданных на обновляющейся и тотчас принимающей скорбный облик земле, дать всему новую жизнь, но чтоб было уже, как он хочет, исключительно по его желаниям и потребностям. Нет старых цивилизаций, достойных будущего. Какую ни возьми - одна чепуха. Все эти их короли, цезари, цари, народные трибуны, адвокаты, прозорливцы, пророки разные, юродивые... Я, размышляет обезлюдевший демон, всегда был один, один в крошащейся под ногами пустыне, гордый и жуткий, опасный, как дракон о трех головах. Кто упрекнет меня за желание обновить мир и не оставить памяти о жизни прежней? Внимать упрекам и мольбам не по мне, не мой стиль. Кто там жалобно пищит, кто возглашает, что всюду жизнь и жизнь не победить? Вздор! Нонсенс! Ну да, да, надо решиться. Почему нет? Почему же и не решиться? Надо! Почему не сказать насущную правду в полный голос, ужасно разинутым ртом? Помнится, в начале всего было слово... и сейчас будет! Я скажу... Земля-то безвидна. Ну, я вам ужо!..
Глава десятая
Вопрос, конечно, почему моя довольно долгая жизнь, заслуживающая, я полагаю, названия насыщенной и отнюдь не простой, укладывается фактически в две-три строки полноценной биографии, тогда как неожиданно замаячивший впереди конец истории, связавшей меня с очаровательной и недоступной Наташей, вырисовывается длинным и размытым путем в неизвестность. Большой вопрос, почему этот предполагаемый и почти что видимый финал не сочетается заблаговременно в нечто цельное и резко очерченное, а некоторым образом претерпевает распад, по крайней мере перед моим мысленным взором, крошится на эпизоды, каждый из которых, судя по всему, готов разматываться словно бы нескончаемой лентой. Но этот разбор, мудрования всяческие на сей счет отложим на будущее, не время пока еще удивляться приращениям и подсчитывать убытки, рано хлопотать об итогах. Еще уйма тропок в будущее! Ужас пробирает, как подумаешь, что впереди еще и еще заторы, препятствия, заминки и недоразумения, робкие или просто сомнительные шажки в сторону, лирические отступления, а точного, твердого завершения истории, связавшей меня, говорю, по рукам и ногам и оттого кажущейся связной, может и не случиться. Начнешь же сам ловчить, притормаживать, отдаляя конец, костлявая, глядишь, аккуратно и поспеет со своей отлично наточенной косой, и где уж нам ей противостоять. Будет как с Петей... Или, скажем, завозишься как исступленный, вздумаешь вдруг как-нибудь там с гиканьем подстегивать время, поторапливать события - недолго и оступиться, кости переломать, шею себе свернуть!
Когда-то у Пети, если верить его сугубо индивидуальному повествованию, было много приключений, встреч с разными людьми, с разношерстной, как говорится, публикой, а вот в близкие к нашим времена вся его жизнь сосредоточилась на двух женщинах. Скудно, убого! Наташа человек выдающийся, грандиозный, но, сколько ни упирайся в такого человека, сколько ни лепись к нему, сам на его грандиозности не выедешь, нимало не возвысишься. О Наде и говорить нечего, можно поставить крест на бедняжке, и почему Петя не сделал этого в свое время, а продолжал за нее цепляться, уму не постижимо. Погибая, Петя передал свой опыт уже зрелого и по-прежнему непутевого человека Флорькину, сопернику и другу, собрату по невзгодам, и Флорькин тоже сделался одинок и убог. Я вообще начал как бы с ноля, с неприметной буковки в упомянутой биографии, но вдруг заполучил, более или менее случайно, любопытнейшие знакомства и нашел немало приключений на свою голову, а кроме того обрел и героев мечтаний и снов, но как быстро все это отпало, улетучилось, - и вот я уже снова один. Нас мало, только и есть что Флорькин да я; мы каким-то образом выделяемся на общем фоне. Нам узко, мы судорожно бьемся, задыхаясь, нас влечет в неведомое, может быть в погибель, кто знает, не упадем ли мы, не захнычем ли жалобно, уползая под стол. Подхваченные и вознесенные хомяковской мыслью, и, будем надеяться, хорошо, правильно подхваченные, для благородных свершений, и, стало быть, духовно иранствующие нынче люди, они далеко и не участвуют в нашей жизни, даже если каким-то образом влияют на нашу судьбу.
Об этом я размышлял, гуляя под мокрым снегом, обо всех этих невеселых, мало обнадеживающих вещах. Прогулка не удалась, не доставила обычного удовольствия и рассеяния. Недовольный, хмурый, я взглянул на свой уже близкий дом, и тут словно небо на меня рухнуло, я едва не вскрикнул, заметив жавшегося к его стене Флорькина. И чем существеннее я приближался к этой сценке, а мой приятель и стена дома определенно разыгрывали сценку, отнюдь не фантастическую живую картину, тем теснее жался он, все мучительнее как-то, словно торопился закопаться в камень, заточиться в нем, исчезнуть в его объятиях. Я понял, что был глуп и напыщен до невозможности еще мгновение назад, в темные минуты моих претензий на глубокие, мудрые обобщения. Уже взвинченный, раздраженный, но и облегченный какой-то, поверхностно гуманный, я ускорил шаг. Надо было спасать Флорькина.
Однако это оказалось делом нелегким. Флорькин то ли успел настроиться против меня, пока я приближался, то ли и явился с недобрыми намерениями на мой счет, которых, впрочем, почему-то испугался, томясь в ожидании, так или иначе, едва я подошел к нему, он, метнув в мою сторону мрачный взгляд, нагнул голову, втянул ее в плечи и как-то трепетно подался прочь. Волна злобы накрыла мое сердце и стиснула его. Я затрусил вдоль необычайно серой вблизи, насупившейся стены, крича Флорькину, чтобы он остановился, однако он и не подумал подчиниться моему распоряжению. Грубые заборы и тонкие, искусно выполненные ограды, начинавшиеся у дома, с которым теперь меня связывает столько сильных и по большей части досадных воспоминаний, развертывали в перспективу быстрый живописный маршрут, неожиданно упиравшийся в скопление преимущественно желтых почти одинаковых домов с некоторыми признаками вычурности на фасадах и изобретательности в общем плане застройки. Мы и побежали этим маршрутом. Я так скажу, пусть даже и неказисто: это было начало конца, а исток его лежал в скоплении желтых. Мы словно бы подвизались на некоем поприще... Пусть, так тоже можно сказать, но и о желтых я еще не закончил. По выслуге, по праву долгожительства, обнимавшего, как минимум, последние семьдесят лет, крупные дома эти, почти все с давних пор желтеющие, прочно и неустранимо вросли в землю. Я живу в одном из них. В этом странном и безусловно крепком уголке города прорезает архитектурную толщу своим взмахом чья-то невидимая, но мощная рука, образуя между тихими громадами короткий таинственный переулок, куда мы и выбежали, миновав высокую, тоннельного вида арку в середине моего дома. Я схватил строптивца за плечо, а он, не оборачиваясь и не поднимая головы, отмахнулся, прогоняя меня, и что-то пророкотал себе под нос.