Литмир - Электронная Библиотека

Я кое-какие читал, эксперимента ради. И что вынес, что обрел в качестве пользы, насыщающей ум и сердце? Ровным счетом ничего, и только был как ошельмованный ни за что ни про что и даже непонятно кем, был как оплеванный, как оболваненный. Был как выжатый лимон, опустошенный и выхолощенный, как будто и не жил никогда, не знавал лучших времен. Но теперь в самом деле поговорим о главном, ради чего я и искал встречи с тобой. Еще, примерно сказать, лет двадцать назад был жив художник Мерзлов, но и потом, кажется, тоже поживший, тот самый Мерзлов, знаешь, написавший в свое время портрет Наташи, в ту пору малютки, и вот он-то радикально отличен от прославлявшихся в музее на Барсуковой дутых величин. И ему не поставишь в вину, что, мол, несть числа много о себе воображающим живописцам, так и возникают один за другим на горизонте, так и прут, а равным образом не найти у него и унизительной зависимости от сложившегося в искусстве удручающего положения дел. Живописцы расплодились невероятно, так что и не разберешь, кто из них действительно мастер и кое на что способен, но что же остается нам, не примкнувшим, не примазавшимся к их беспрепятственному размножению? Они плодятся и плодятся, а что же мы? Мы - как оплеванные, мы как раз очень больно зашиблены и унижены зависимостью от того факта, что им несть числа, а нам на роду написано бродить одиноко, как потерянным, как выброшенным за борт. Эта зависимость сродни проклятию, сродни клейму, мы прокляты, на нас клеймо отбросов, печать отщепенцев, позорный герб ни на что не годных людишек. То был когда-то Рафаэль такой один-единственный, и из наших Суриков был такой же, они спокойно делали свое дело, и клейма на них не было, а толпа была сама по себе, не лезла куда не следует, но теперь все как будто Рафаэли и Суриковы, и это не только мое мнение, но и вообще всех тонких мыслителей, понимающих, что означает массовое восхождение в живописцы, в бытописатели всевозможные, в некие летописцы. Однако вот Мерзлов - совсем иное дело. Он сам по себе, он вне школ и академий, он по-настоящему единственный в своем роде. Он твердо, неподражаемо, неподдельно оставил глубокий след и, по мнению путных знатоков, составил целую эпоху в нашем здешнем искусстве.

***

- Знаю, слыхал и кое-что видел! - прервал я Флорькина с внезапным воодушевлением, вырываясь из навязчивой тесноты его рассказа на простор собственных представлений и понятий. - И сейчас я сразу подумал о сходстве его работ с полотнами Варо. Была такая художница. У нее ведь как? Если изображены не по-звериному ведущие себя звери, ясно, что это лишь фантазии, а когда видим пишущих, созерцающих, исследующих или словно колдующих людей, понимаем, они живут в мире по-своему возможном, практически достоверном, но чем дышат, чем занимаются, то есть в чем цель их занятий, это уж тайна за семью печатями.

- А может, и надобности нет догадываться и распознавать, - подхватил Флорькин, истолковавший, должно быть, мою реплику как свидетельство интереса к его речам. - Кто сказал, что это обязательно? Главное, чтоб они сами понимали. А мы будем только воспринимать себе, безотчетно наслаждаться увиденным. Я, конечно, не знаю ничего о Варо, не слыхал и не видал, но в родстве между ее творческими посылками и мерзловскими ты убедил меня настолько, что я мгновенно уловил сходство. Твои определения запомнятся. Только ты немного поостерегись разбрасывать направо и налево признания, что действуешь под влиянием этой Варо. Люди, сам знаешь, разные встречаются, иной просто посмеется, а кто-то и объявит тебя несостоятельным, без пяти минут слабоумным. Надо быть тебе осмотрительней, Кронид, быть хоть чуточку прагматиком.

- Ни под чьим влиянием я не действую. Что за шутки? Контролируй слова и больше обращай внимания на себя, пока сдуру не придумал и мне какую-нибудь комическую историю вроде Петиной.

- А что, у тебя разве не приключение с его вдовой, ты разве не ведешь себя легкомысленно, так почему бы...

- Хватит, говорю! - прикрикнул я на раскрепостившегося балагура.

Он не унимался:

- Но проскользнули и нотки недоверия, я, опять же, уловил. От меня, Кронид, не укроешься, все оттенки твоих эманаций для меня как на ладони. Ты как будто усомнился в правдивости моего рассказа и даже вообразил, что я рассказываю басни. Что же, по-твоему, губа Пети не попала под Наташин каблучок, и его лицо не обернулось чем-то несусветным, как бы харей мрази какой-то? Это такая же святая правда, как и то, что Мерзлову впору стать всенародным кумиром, однако он остается знаменем лишь горстки истинных ценителей и, кроме того, находится под прицелом у торгашей, выжидающих, когда его имя загорится, будто какой-то факел триумфа и славы, и его картины можно будет продавать втридорога. Все равно уже Мерзлову, он умер, чем и очистился от земной грязи, и, между прочим, тебе небесполезно будет ознакомиться с некоторыми обстоятельствами его жизни. Заметь, я развиваю тебя, Кронид. Думаешь, у обитателя Получаевки, жалкого аборигена, нечему поучиться? Но дело в том, что я не просто так, я преследую определенную цель, которая скоро будет тебе ясна, поэтому наберись терпения, а кроме того, не жди поблажек. Но это лирическое отступление, а если вернуться к Мерзлову... Он много читал, интересуясь перво-наперво ученой литературой мистического толка, но немало и дурковал, будучи от природы бесшабашным, задорным и невыдержанным. Потешные картинки, намалеванные им в два приема, продавал за гроши в пивных, там же и дебоши устраивал. Дым коромыслом, угар. А непонятно, где и жил-то. Явился неизвестно откуда, прижился у нас, завертелся, но своего жилья не имел, остается допустить разве что, мол, была у него какая-то нора. Но раз ты создаешь грандиозные по замыслу и содержанию полотна, надо же тебе как-то запастись трезвым временем и пригодным для разумного существования пространством, и как он в этом отношении выкручивался, уму непостижимо!

Нашелся доброхот, некто Припечкин, устроивший Мерзлова сторожем в тот самый литературный музей на Барсуковой, о котором мы уже замолвили слово. Но будем, разумеется, и еще говорить. Особняк тогда мало-помалу разваливался, музей едва держался, посетителей не было, обретались в его стенах чепуховые служители-смотрители, так, парочка замшелых старушек, для которых он стал своего рода богадельней. Иго труда, ненавистное Мерзлову в любом его, кроме художничества, виде, в музее легло на живописца-бродягу легкое, он и не роптал на первых порах. Что там было сторожить? И от кого? Ему и уголок выделили, чтоб он спал, когда вздумается, вообще обитал, а то и творил, если нападет охота. Он пилил и колол дрова зимой, удил в пруду рыбу летом. Припечкин, собрав народ, поучал, что надо меньше пить, стремясь к ситуации, когда наблюдающие и всевидящие скажут о каждом в индивидуальном порядке, что вот, наконец-то, зрим человека достойного и заслуживающего уважения. Мерзлову приходилось выслушивать эти назидания стоя в первом ряду, и следует признать, он внял, почти перестал бывать в пивной, зажил с умом.

Интересна личность Припечкина. Он возомнил себя каким-то контролирующим органом. Начал он в свое время обыкновенно, был человек как все, прожил большую часть жизни без удивительных выражений лица, без завлекательных примет души. Но внезапно словно сбрендил, сотворил из себя машину по бесперебойной выдаче жестикуляций и пантомим, зарыскал всюду, крича, как громкоговоритель, забегал, активно высматривая, где как кто живет, не нарушаются ли законы морали, не погнут ли нравственный стержень, вбитый в человеческую душу. И везде им ощущалась необходимость самого строгого надзора с его стороны, надобность, чтобы у него вошло в привычку при всяком удобном и неудобном случае одергивать людей. Сеятели плохо сеют, и жнецы не лучшим образом жнут, рабочие не работают, музыканты скверно играют, певцы поют гадко, - такое у него сложилось впечатление, и он его не скрывал. Поднимал народ на единоборство с всенародным отсутствием положительных качеств и свойств. Но, споткнувшись однажды на том, что не вдруг сообразил, кого бы еще причислить к сонму неумех, ухнул в мрачную бездну осознания, что далеко не все знает, а вдуматься, так и вовсе ничего. Тогда наступила у него эра погони за эрудицией, погнался он за открытиями, откровениями. Заметался жутко, стал замахиваться Бог весть на что, на все что ни попадя, вообще на все сколько-нибудь яркое и выдающееся, все изучать и рассматривать чуть не под микроскопом. Причиной тому были не одни психические и волевые позывы и не только испуг перед надвигающейся старостью, но до некоторой степени и потекшие в общественном бытии разговоры о свободе экономических потенций и человеческих волеизъявлений, о недочетах, вызванных ошибками прошлого, о назревшей целесообразности восстановления на истинном пути. Вообразил Припечкин, что старость следует встречать монументально, сформировавшись в пользующуюся огромным уважением глыбу, хорошо уже надавившую на людские пороки, не будьте, черт вас побери, дурнями, пьяницами, эгоистами, не томитесь в оковах предрассудков, гадких привычек и склонности к самолюбованию, - вот что сполна разъяснившую. Но и самым настоящим энциклопедистом нужно войти в старость, это главное. Народ спасется за счет его проповедей, внимания и любви к его слову, но сам он спасется лишь в том случае, если прежде, чем сложит где-нибудь голову, успеет везде побывать, все повидать, все заключить в свои просторные объятия, посетить всевозможные выставки и ярмарки, послушать какое-то особенное песнопение, потрогать дивные произведения искусства, прочитать снискавшие славу книжки. Он зашагал в мир вечно обновляющихся новшеств, неизведанных удовольствий и возвышенных треволнений решительно и грозно, как пообвыкшее в хищничестве животное, иной раз блистая, словно новенькая, только с конвейера, машина. И какие-то люди, сначала оробевшие от ожога, полученного при случайном соприкосновении с ним, но вскоре пришедшие в себя и полюбившие его, пошли за ним, первое время держась на почтительном расстоянии, о чем даже не обязательно упоминать, потому как - хлоп! - и поразительно сгрудились, сплотились, и вот уже это коллектив восторженных единомышленников и одночувственников, всюду, где он на своих сумасшедших скоростях проносился, удивлявший и немножко смешивший окружающих. Однако на взлете, в самую пору роскошного цветения на пасторальной лужайке, устроенной подвигами его внезапной и резко обозначившейся суетливости, Припечкин вывалился из окна на втором этаже музея на Барсуковой, да так неловко, что на месте и отдал Богу душу. Ручками замахал в воздухе и ножками дрыгал, пищал, летя, тоненько, как мышь, а на земле сразу затих, умолк навсегда, позабыл про книжки, картины и нравственный стержень.

56
{"b":"605384","o":1}