***
Стоило подумать о доме, впитавшем без остатка Петины приключения, как внутренний голос принимался въедливо надиктовывать весомое, но до крайности неудобное окончание некоторым образом обрамляющей мысль фразы, вот оно: "где и я чуть было не погиб". Легко усваивается роль "и" в этом построении слов - связующее указание на Петю и округло, с какой-то прихватистой грацией нацеленные на меня возможности настигшей его смерти. Без этого "и" фраза выглядела бы внушительнее и как бы достоверней. Но отнюдь не удобней, не комфортней. В целом слова глупые, даже кощунственные, поскольку я лишь воображаемо опередил своего друга, и в действительности мне ничто не угрожало ни в следовании за ним, ни теперь, когда опасности и риски его пути сделались очевиднее. Так вот, упомянутый дом я, сбежав из него в роковой для Пети час, старался нынче обходить дальней стороной, и это было досадно, потому как я полюбил прогуливаться в парке, на краю которого он размещался, и в таком еще недавнем прошлом тайно простаивал там под деревом, любуясь таинственной Наташей в освещенном окне. Сохранялась определенная связь между теми вечерними бдениями, Петиным поэтическим порывом, заведшим его некогда в трясину безответной любви, а затем и в неясную, неочевидную западню так и не оглашенной поэмы, и последней отчаянной истерикой, загнавшей не получившего признания поэта под стол. Мне казалось иной раз, что эта связь плетется не только в моей памяти, но словно бы и где-то вовне.
Я впрямь сбежал, и не как-нибудь там импульсивно, а вполне осознанно, тем же внутренним голосом внушая себе, что нечего мне делать в помещении, где суровые и, можно сказать, нелюдимые господа пренебрегали моим другом, насмехались над ним, отказывались выслушать его поэму и в конце концов довели несчастного до истощения всех сил и преждевременной кончины. Запущенные в него стрелы отчасти доставались и мне, мое самолюбие тоже подверглось испытанию. Они ведь и не скрывали, что заподозрили у меня Петины воззрения, мечтания и планы, более того, мое как будто уже изобличенное подражание Пете сразу показалось им, наверное, утомительным и совершенно неприятным. Так что они были не прочь побыстрее убедить меня, что я напрасно суюсь в чужую игру и лучше мне убраться восвояси, а когда Петя бросился под стол, у них могло явиться соображение затолкать туда же и меня. Не исключено, им хотелось остро и памятно меня прищучить, и спасся я лишь благодаря Петиному внезапному расчету с жизнью, стало быть, тот диктант с округлой буковкой, посвященный моей гипотетической гибели, на самом деле не так уж глуп. Хотя, конечно, Петя не из-за меня сгинул, и я из-за него никоим образом не погиб бы в сложившихся тогда обстоятельствах, - по части ответственности в данном вопросе царит полная моральная чистота. Но оставаться в атмосфере гнета, насилия над личностью и в обстановке, исполненной безразличия даже к плачевной кончине ближнего, я не мог и потому сбежал. Мне теперь, естественно, стыдно смотреть людям в глаза. Людям в белых халатах, людям в форме полицейских... Не отчитался в увиденном, не помог расследованию обстоятельств, прояснению частностей и деталей, не докопался вместе с компетентными лицами до истинных причин неожиданной смерти моего друга.
С одинаковой естественностью я и сбежал и устыдился. Из побега родился покой, заполненный слагаемыми домашнего уюта и чтением прекрасных книг, из стыда возникло смущение для самого покоя, и последний стал морщиться, слабеть, пошатываться, пока из его все уменьшающейся и оттого набирающей страшное давление тесноты не вылупилось нетерпение, чреватое новыми рисками, но и новыми откровениями. Мгновенно созревшее решение бежать, сам бег, расторопность, отдаленные раскаты голоса, которым Тихон не то звал силы ада к действию, не то с величавостью насмехался надо мной, все это вылилось в быстрое рассуждение о неорганизованности, царящей, разумеется, во всем мире, а не только в доме, где не стало Пети. Но у Наташи и ее друзей, или ее прислужников, кто их разберет, этих нагловатых граждан, организованность все же имеет место, и с этим трудно, да и незачем, спорить, особенно если это не что иное, как утверждение. А это, похоже, именно утверждение. И в таком случае мои попытки опознать, осмыслить Петину смерть набирают в силе и в истинности, а стало быть, скоро и сама эта смерть сделается для меня истиной. Разве мог я перед лицом чьей-то организованности - тем более что речь идет о людях интересных, затейливых, оскорбивших меня - оставаться с собственной неорганизованностью как с какой-то забавой, отвлекающей от серьезных соображений? Достаточно было подумать о жесткой, в отношении меня даже несколько сатирической контрастности этого, так сказать, противостояния, чтобы я тут же начал группироваться, дисциплинироваться, строже поджимать губы. Но с чего начать новый виток поисков, никуда, может быть, не ведущих? И где взять силы для первого шага? Я не считал возможным, после всего случившегося, посетить Наташу и, все хорошенько обмозговав, подался к Наде, еще не успевшей занять в моем воображении опустевшее после Пети место, но в пустыне жизни, внезапно образовавшейся перед моим мысленным взором, близкой мне, как никто другой. Смерть мужа никак не изменила ее, по крайней мере заметно, она показалась миленькой, по-домашнему мягкой, приятной и соблазнительной. Я смотрел на нее с полным осознанием странности происходящего между нами, уже истомленный ожиданием толчка, резкого нутряного сотрясения, знаменующего начало нашего неотвратимого соприкосновения.
- Нет причин скрывать, - приступил я к беседе, внимательно всматриваясь в лицо близко подошедшей, напряженной и, как могло показаться, измученной женщины, - и пришло время поделиться... Однако... вы меня помните?
- Вы пердо.
Тут было отчего опешить. Надя как будто отдалилась и, стоя в сторонке, посмеивалась, любуясь невнятицей моей оторопи.
- То есть?..
- Ну, это когда хочется благообразия, обтекаемости, эвфемизмов и сказать "старый пердун" было бы грубо, а для кого-то, не исключено, даже и обидно. А вот так - пердо - выходит симпатично, немножко, согласитесь, по-итальянски, благозвучно.
Я вспотел от такой неслыханности. Ее непосредственность поражала, и могла бы поразить даже в высшей степени неприятно, однако смягчало столкновение как бы отдельно шествовавшее простодушие; каким-то образом скорее сопутствовало простодушие Наде и ее повадкам, в целом ее характеру, чем состояло в неотъемлемости с ее сущностью, и это-то как раз поражало очень даже приятно. А что она далеко не так простодушна, как могло показаться, и что ее непосредственность способна простираться даже до той самой грубости, которой она, если верить ее словам, тщательно сторонится, я понял, в общем-то, сразу. Затем я решил, что она просто убитая горем женщина и оттого ведет себя, мягко говоря, непредсказуемо, и спрашивать с нее за словесный разгул было бы с моей стороны безответственно.
- Вы приходили к Пете, - сказала она смущенно, тоном извинения, разглядев мои сомнения и муки.
- Точно! О Пете и речь.
- А обидеть я вас не хотела! - вскрикнула вдруг Надя. - Вы совсем не старый, и уж совсем не... ну, совсем не то самое... И это я сейчас запуталась, а тогда, когда вы приходили к Пете и Петя выставлял меня дурочкой, это само собой выскочило, как бы случайным разрядом, похожим на электрический, и потом я не задумалась, насколько я необдуманно обозвала вас в своих мыслях, и это понятно, ведь я не предполагала, что вы еще придете. А раз пришли... и хорошо сделали... Мы сейчас же все распутаем!
Моя растерянность возросла, усилилась. Я боялся не распутывания нанесенного мне оскорбления, о нем я словно уже и позабыл, а прозябания в пучинах словесности, в которой эта женщина, прошедшая выучку у великого говоруна Пети, явно была знатная мастерица.
- Примите мои соболезнования в связи... ну, вы понимаете. Я-то сбежал...