Дойвбер Левин
ФЕДЬКА
Повесть
Бойцам и командирам Первой Конной
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
Это было давно, в дни гражданской войны.
По берегу большой реки проходил конный отряд. Впереди отряда ехали командир и комиссар. За ними, по-трое в ряд, бойцы. За бойцами — тачанка с пулеметом, обозные тележки.
Ехали тихо — близко были белые.
Вечерело. Над рекой стоял закат. Издалека, из низин, из степных балок, надвигалась ночь, теплая, звездная летняя ночь.
Пулеметчик Василий Сорокин, — в отряде его звали Сорока, — молодой парень, широколицый, смуглый, сидя на тачанке, сонно мурлыкал, качая головой. Мурлыкал, пел:
Эй д’над Кубанью, родимой стороной,
Ворон вьется сизый…
Вода плескалась и билась о берег. Прошумела птица. Фыркнул конь. И опять — закат, тишина.
Эй да эй, над Кубанью-рекой
Ветерок шел низом.
Вдруг Сорока поднял голову, прислушался: где-то раздался крик. Кто-то крикнул слабым, тонким голосом: «А-а-а!» Крикнул раз и замолчал. И опять: «А-а-а!»
— Бьют кого-то, — сказал командир.
— Не то. — Комиссар попридержал коня, приостановился. — Не то, — сказал он и посмотрел в сторону реки. — Кто-то тонет.
Сорока спрыгнул с тачанки. Подошел к командиру:
— Дозвольте, я поплыву. Погляжу, что там.
— Только ты, Вася, живо, — сказал командир. — Ехать надо.
— Да я враз, товарищ командир, — сказал Сорока. — Долго ли?
Разделся, разбежался и с высокого берега бух вниз. Вынырнул. Поплыл. Куда-то далеко поплыл, только слышно было, как он пыхтит рассекая воду.
— Как бы его самого-то не затянуло, — сказал комиссар. — Течение тут быстрое.
— Это Васю-то? — сказал командир. — Выплывет!
Верно: выплыл Вася, вернулся. И вернулся не один — в руках он держал что-то, мокрое что-то, скользкое. В сумерках не различить было — что, а похоже было — человек.
— Подсоби, ребята, — сказал он, выбираясь на берег. — Тяжелый стал. Не поднять.
— Что там, Вася? — спросил комиссар.
— Вроде бы паренек. Не понять.
Потом, при свете зажигалки, вгляделись, увидели: действительно — паренек, мальчик лет тринадцати-четырнадцати. Невысокий. Худощавый. Нос — картошкой и задран вверх. Скулы — острые, крепкие. Под левым глазом — свежий шрам. Дрался он с кем, что ли? В воде, должно быть, пробыл долго: весь синий от холода, волосы слиплись, глаза закрыты.
Комиссар наклонился к нему, приложил ухо к груди, послушал: дышит — нет? Нет, не дышит.
— Плохо, — сказал он. — Плохо дело. Ну-ка, Вася, давай — возьмись!
Приподняли мальчишку. Стали медленно его раскачивать. Туда — назад. Налево — направо. Направо — налево. Туда — назад.
— Плавней, Вася, плавней, — говорил комиссар. — Так, так.
Вдруг мальчишка вздохнул, потянулся, открыл глаза.
— Жив? — обрадовался Сорока.
Мальчишка, не отвечая, широко открытыми глазами смотрел то на Сороку, то на комиссара. Потом заворочался, поморщился, чихнул.
— Стало быть, жив, — сказал Сорока. — А уж я-то думал — не откачать.
— Тебя как звать-то? — спросил комиссар.
Мальчишка что-то буркнул — невнятно и хмуро.
— Как? — сказал комиссар.
— Федька, ну!
— Ишь ты, — сказал комиссар. — Сердитый.
— Ничего, товарищ комиссар, — сказал Сорока. — На сердитых воду возят.
Заночевали недалеко от реки в старой, полуразрушенной усадьбе. Бойцы покормили коней, сами немного подкрепились и расположились кто где: кто — в доме, кто — в сарае, кто — в саду, благо теплынь, лето.
Сорока уложил мальчишку на тачанку, накрыл, чем мог: и кожанкой, и попоной, и буркой, — старайся, брат, потей! Сам же, вместе со вторым пулеметчиком, Мишкой Дорофеевым, лег прямо на землю, сунув под голову старый полушубок.
Мальчишка спал неспокойно — кидался, метался, скулил, стонал. Должно быть, снились ему нелегкие сны. Один раз он так громко крикнул: «Гришка! Не тронь! Убью!», что Сорока проснулся. Проснулся, подбежал к мальчишке — и что ж? Тот лежит, закинув голову, стиснув зубы, а по лицу рекой текут слезы.
«Видать, здорово обидели парнишку, — подумал Сорока. — Плачет».
Он уж больше не ложился, Сорока. Сел у тачанки и так, в полудреме, просидел всю ночь.
Утром, чуть засветлело, мальчишку пришел проведать комиссар.
— Ну, как?
— В полной сохранности, товарищ комиссар. — Сорока встал, показал на тачанку. — Спит.
Вдруг откуда-то из-под бурки послышался глухой голос:
— Сними!
— Эге, — сказал комиссар, — жив курилка!
Снял бурку, потом попону, потом кожанку, потом пестрый какой-то украинский ковер. На дне тачанки, по пояс голый, красный, в поту, лежал вчерашний мальчишка.
— Как, Петька? — сказал комиссар. — Живем?
Мальчишка приподнялся. Сел. Исподлобья глянул на комиссара. Негромко сказал:
— Не Петька, а Федька…
Помолчал.
— Федор Трофимыч…
Сорока подмигнул:
— «Кто там?» — «Мы!» — «А много ль вас?» — «Да одна!»
— Погоди, — сказал комиссар. — Погоди, Вася. Не дури.
Взял мальчишку за плечо, повернул к себе:
— Ну, куда тебя, брат? Домой? К батьке? Мальчишка низко опустил голову.
— Убили батьку…
— Как так?
— Шашкой порубали…
— Кто?
— Известно, кто…
— Белые?
— А то кто?
— Да ты толком! — сказал комиссар. — Белые?
— Белые.
— Давно?
— Вчера, — сказал мальчишка. И вдруг оживился: — Он, понимаешь, под мостом сидел, ховался. А Гришка-то говорит: «Вот он!»
— Какой Гришка?
— Гришка Скобло. Сосед.
— Чего он?
— Совет у них мельницу взял, а батька председатель был.
— А…
— Они его… — Мальчишка всхлипнул. — Они его шашкой-то как полоснут… А меня — в воду…
— И никого дома не осталось?
— Матка.
— Одна?
— Одна.
— Вот оно что. — Комиссар задумчиво потрогал ус. — Куда бы его, Вася? На кухню, что ли?
— Я так думаю, Матвей Иваныч, что при себе оставить, — сказал Сорока. — Ездовым.
— На тачанку? Маловат. Ну, да ладно. Поглядим. Посмотрим. Только вот что, Вася, — обрядить его надо. А то, понимаешь, вида нет.
— Есть! — сказал Сорока. — Есть обрядить, товарищ комиссар!
Когда комиссар ушел, Сорока подсел к Федьке на тачанку, легонько шлепнул его по спине.
— Ты как? Трофимыч?
— Трофимыч.
— Так вот, магарыч с тебя, Трофимыч.
Федька невесело покосился на Сороку.
— Чего это?
— Того это. Ты теперь кто есть? Звание у тебя какое?
— Ну?
— То-то, что «ну». Звание у тебя, — торжественно проговорил Сорока, — боец Первой Конной!
Федька быстро поднял голову.
— Врешь?
Сорока обиделся.
— Отроду не врал, а тут вру! Ну, давай вставай! Айда к каптеру!
Каптер Степанов, боец лет сорока, низенький и плотный, как тумба, сидел в тени под навесом — чай пил, чайничал. В одной руке он держал большую медную кружку, в другой — ломоть хлеба, густо покрытый солью.