Как тот самый змий-горыныч, что в Яузу-реку мочился, а она оттого все равно теплей не становилась.
Похож на змия, что ли? Выходит, так.
И вот эти два странных пассажира сидят рядом на одном сиденье, периодически обмениваясь более чем презрительными взглядами.
Наконец после многочисленных скрипучих поворотов трамвай вползает на Щипок и замирает напротив проходной завода Михельсона.
Здесь уже собрались молодцеватого вида работяги, которые при виде молодого Куриного бога начинают радостно размахивать руками, перемигиваться, лупить друг друга по одеревеневшим на утреннем холоде ляжкам и кричать: «Карпыч приехал, сейчас сыгранем!»
А что это значит – сыгранем?
Ну, во-первых, это значит, что они выйдут на поле, что расположено на задах заводских слесарных мастерских, пройдутся по нему, примериваясь, покурят, посидят на деревянных, врытых в землю у самой кромки этого самого поля скамейках и наконец напялят кожаные, кустарным образом сделанные из старых военных ботинок бутсы.
Во-вторых, это значит, что они постучат уже обутыми ногами одна о другую и посмотрят, как дрожат икроножные мышцы. Так еще дрожит холодец, когда со всеми мыслимыми предосторожностями его извлекают из-за окна на кухне, где он стоял последние два или три часа, и в помещение врывается обжигающий морозной сыростью воздух конца ноября.
Икроножные мышцы у всех разные.
Вот, например, у молодого Куриного бога они весьма развитые, упругие, и если напряжены, то напоминают перекрученные в узлы мокрые простыни, когда их выжимают, прежде чем повесить сушиться за бараком, как раз напротив кирпичного брандмауэра.
А у старого Куриного бога икроножных мышц нет вовсе. Он без них живет.
Вынув голову из подушки, в которой, как ему казалось, он видел себя молодым, едущим в трамвае или приготовившимся играть в футбол, Сергей Карпович приподнялся на кровати и потрогал себя за ноги.
Нет, абсолютная тишина там, внизу, не то что раньше, когда прикасался к ногам, а они отвечали напряженным, утробным гудением трансформаторной будки, как будто бы через них под высоким напряжением пропускали электрический ток. И казалось, что мышцы вот-вот не выдержат, сначала, согласно немыслимой траектории, изогнутся в припадке, окоченеют на какое-то мгновение, а затем и порвутся в клочья. Но этого, слава Богу, не происходило, напряжение постепенно спадало, судороги сходили на нет, боли затихали, и теперь оставалось лишь прислушиваться к подобию этих болей, к их образам и фантомам.
За этим странным занятием – искать внутри себя то, чего уже давно не существует, время всякий раз тянулось невыносимо медленно, потому как страх перед страданиями никак не мог угаснуть, отступить. Умереть никак не мог.
«Просто он бессмертный, этот страх, черт бы его побрал, – Сергей Карпович улыбался и трогал себя за ноги еще раз, – нет и еще раз нет, совсем тихо, совсем ничего не болит, значит, и бояться нечего, а ведь ради этого стоило жизнь прожить».
Страшно быть бессмертным, тоже своего рода фобия.
За окном начинало светать.
Жившие на первом этаже французы всегда вставали раньше всех в доме. Сквозь фанерные, обклеенные блеклыми, примитивного орнамента обоями стены было слышно, как на кухне они включали газовую плиту, сдвигали с нее огнеупорный кирпич, с грохотом ставили чайник, толпились у умывальника, смеялись негромко, видимо, брызгались, разбойники. Прокашливались. А еще щелкали выключателем, и электрическая лампочка над входом в барак обморочно гасла.
Начинался день.
Вожега очень хорошо запомнил тот день, когда он впервые оказался на Щипке.
Это было самое начало марта.
Грузовик, на котором его привезли в сопровождении толстой неразговорчивой тетки в синей шинели и в синей же форменной пилотке, пришпиленной к крашеным, как будто накрахмаленным буклям двумя заколками, въехал во двор ранним утром. Размесив дворовую грязь, подъехали к деревянному, обшитому ржавой, отодранной по углам жестью навесу над входом в барак. Остановились.
Заглушили двигатель.
Свет автомобильных фар уперся в груду сваленных лысых автомобильных покрышек.
Начинало светать.
Обжигающую морозную тишину нарушила целая серия протяжных паровозных гудков, донесшихся со стороны Павелецкой-товарной.
«Вот и приехали». – Тетка повела подбородком так, как это всякий раз делают боксеры, разминая шейные мышцы, после чего неожиданно бодро вскочила с деревянной скамейки, расположенной вдоль кузова грузовика, перевалилась через обшитый металлическим профилем борт и исчезла в утренней полумгле.
Петр замер.
В кабине грузовика закурили.
А протяжные паровозные гудки так и застряли где-то в проходных дворах, заваленных подтаявшим снегом, изрядно пропитавшимся мусором за зиму и оттого почерневшим.
Заблудились гудки и долго-долго бродили тут, на Щипке, напоминая вой собак и скрип рассохшихся половиц в бесконечной длины барачном коридоре одновременно.
«Ну, ты там чего, уснул, что ли? Давай вылезай!» – над кузовом замаячили голые теткины руки, чуть ли не на треть выбравшиеся из рукавов шинели.
Улыбнулся, потому как уже раньше видел такие руки, поверх которых громоздились туловища ободранных животных из кукольного театра, что приезжал к ним в детдом во время войны. Животные разевали свои беззубые рты, сотворенные из папье-маше, и смешно трясли плешивыми головами: «Здравствуйте, мальчики и девочки, как вы себя ведете, слушаетесь ли воспитателей, делаете ли по утрам зарядку, моете ли по вечерам шею и глазки, гм-гм?»
Глазки, как алмазки!
Гм-гм.
А шофер тут же приоткрыл дверь кабины и схватил тетку за талию. Тетка засопела и стала нехотя вырываться. Шофер осклабился: «Ну и жопа, как орех…»
Петр зажмурился что есть мочи и тут же провалился в какую-то бездонную яму, из которой, впрочем, тут же донеслось: «Давай слазь, не бойся!»
Откуда-то из-под грузовика донеслось то есть.
Потом они подошли ко входу в барак, но электрическая лампочка, привинченная над самой дверью, тут же и погасла.
– Вот дьявол, тут себе ноги недолго переломать, – прошипела тетка и, еще крепче стиснув ладонь Петра, втащила его в парадное. Однако тут же, в этой кромешной, кажется, навсегда пропахшей варевом темноте, она, видимо, налетела на стоявшие рядом с лестницей пустые ведра из-под угля, опрокинула их и матерно выругалась.
Грохот, столь внезапно ворвавшийся внутрь головы, показался абсолютно страшным, просто адским еще и потому, что глаза не имели ни малейшей возможности различить хоть какие-либо предметы – почтовые ящики, к примеру, или те же ведра из-под угля. А стало быть, никак нельзя было увериться в том, что все происходящее есть явь, а не глубокий обморок, после которого неизбежно происходит остановка дыхания.
Апноэ.
И это уже потом дверь одной из квартир, расположенных на первом этаже, распахнулась, залив пространство парадного ярким желтушным светом.
В ту минуту Петр с трудом понимал, о чем разговаривают эти столь внезапно явившиеся из вспышки электричества люди и тетка, которая привезла его сюда. До него, словно сквозь вставленную в ухо слуховую трубу, доносились лишь обрывки фраз, щелчки, удары парового молота, он смог разобрать только несколько слов – «детдом», «грузовик», «сапоги», «Колмыкова».
– Колмыкова из четырнадцатой? Так это на втором этаже. Мы сейчас включим вам свет.
То, как это было произнесено, показалось несколько странным, даже необычным, потому как раньше он никогда не слышал, чтобы русские слова звучали именно так.
Как так?
С превеликом трудом извлеченными из лексикона, что всегда приходится таскать за собой, рыться в нем, на что, разумеется, уходит уйма времени, впадать в смущение, трепетать внутренне, а еще всякий раз вставать в тупик перед многообразием значений и грамматических форм.
Как так?
Да не по-русски как-то…
Ага, теперь понятно…
Вскоре Петр узнает, что люди, включившие в бараке свет и подсказавшие, где находится четырнадцатая квартира, были французами.