– Я тебе за него могу дать одну Гватемалу и два Барбадоса!
Я говорю:
– Сравнил Барбадос с самосвалом…
А Мишка:
– Ну, хочешь, я дам тебе плавательный круг?
Я говорю:
– Он у тебя лопнутый.
А Мишка:
– Ты его заклеишь!
Я даже рассердился:
– А плавать где? В ванной? По вторникам?
И Мишка опять надулся. А потом говорит:
– Ну, была не была! Знай мою доброту! На!
И он протянул мне коробочку от спичек. Я взял ее в руки.
– Ты открой ее, – сказал Мишка, – тогда увидишь!
Я открыл коробочку и сперва ничего не увидел, а потом увидел маленький светло-зеленый огонек, как будто где-то далеко-далеко от меня горела крошечная звездочка, и в то же время я сам держал ее сейчас в руках.
– Что это, Мишка, – сказал я шепотом, – что это такое?
– Это светлячок, – сказал Мишка. – Что, хорош? Он живой, не думай.
– Мишка, – сказал я, – бери мой самосвал, хочешь? Навсегда бери, насовсем! А мне отдай эту звездочку, я ее домой возьму…
И Мишка схватил мой самосвал и побежал домой. А я остался со своим светлячком, глядел на него, глядел и никак не мог наглядеться: какой он зеленый, словно в сказке, и как он хоть и близко, на ладони, а светит, словно издалека… И я не мог ровно дышать, и я слышал, как стучит мое сердце, и чуть-чуть кололо в носу, как будто хотелось плакать.
И я долго так сидел, очень долго. И никого не было вокруг. И я забыл про всех на белом свете.
Но тут пришла мама, и я очень обрадовался, и мы пошли домой. А когда стали пить чай с бубликами и брынзой, мама спросила:
– Ну, как твой самосвал?
А я сказал:
– Я, мама, променял его.
Мама сказала:
– Интересно! А на что?
Я ответил:
– На светлячка! Вот он, в коробочке живет. Погаси-ка свет!
И мама погасила свет, и в комнате стало темно, и мы стали вдвоем смотреть на бледно-зеленую звездочку.
Потом мама зажгла свет.
– Да, – сказала она, – это волшебство! Но все-таки как ты решился отдать такую ценную вещь, как самосвал, за этого червячка?
– Я так долго ждал тебя, – сказал я, – и мне было так скучно, а этот светлячок, он оказался лучше любого самосвала на свете.
Мама пристально посмотрела на меня и спросила:
– А чем же, чем же именно он лучше?
Я сказал:
– Да как же ты не понимаешь?! Ведь он живой! И светится!..
Тайное становится явным
Я услышал, как мама сказала кому-то в коридоре:
– …Тайное всегда становится явным.
И когда она вошла в комнату, я спросил:
– Что это значит, мама: «Тайное становится явным»?
– А это значит, что если кто поступает нечестно, все равно про него это узнают, и будет ему стыдно, и он понесет наказание, – сказала мама. – Понял?.. Ложись-ка спать!
Я почистил зубы, лег спать, но не спал, а все время думал: как же так получается, что тайное становится явным? И я долго не спал, а когда проснулся, было утро, папа был уже на работе, и мы с мамой были одни. Я опять почистил зубы и стал завтракать.
Сначала я съел яйцо. Это еще терпимо, потому что я выел один желток, а белок раскромсал со скорлупой так, чтобы его не было видно. Но потом мама принесла целую тарелку манной каши.
– Ешь! – сказала мама. – Безо всяких разговоров!
Я сказал:
– Видеть не могу манную кашу!
Но мама закричала:
– Посмотри, на кого ты стал похож! Вылитый Кощей! Ешь. Ты должен поправиться.
Я сказал:
– Я ею давлюсь!..
Тогда мама села со мной рядом, обняла меня за плечи и ласково спросила:
– Хочешь, пойдем с тобой в Кремль?
Ну еще бы… Я не знаю ничего красивее Кремля. Я там был в Грановитой палате и в Оружейной, стоял возле царь-пушки и знаю, где сидел Иван Грозный. И еще там очень много интересного. Поэтому я быстро ответил маме:
– Конечно, хочу в Кремль! Даже очень!
Тогда мама улыбнулась:
– Ну вот, съешь всю кашу, и пойдем. А я пока посуду вымою. Только помни – ты должен съесть все до дна!
И мама ушла на кухню.
А я остался с кашей наедине. Я пошлепал ее ложкой. Потом посолил. Попробовал – ну, невозможно есть! Тогда я подумал, что, может быть, сахару не хватает? Посыпал песку, попробовал… Еще хуже стало. Я не люблю кашу, я же говорю.
А она к тому же была очень густая. Если бы она была жидкая, тогда другое дело, я бы зажмурился и выпил ее. Тут я взял и долил в кашу кипятку. Все равно было скользко, липко и противно. Главное, когда я глотаю, у меня горло само сжимается и выталкивает эту кашу обратно. Ужасно обидно! Ведь в Кремль-то хочется! И тут я вспомнил, что у нас есть хрен. С хреном, кажется, почти все можно съесть! Я взял и вылил в кашу всю баночку, а когда немножко попробовал, у меня сразу глаза на лоб полезли и остановилось дыхание, и я, наверно, потерял сознание, потому что взял тарелку, быстро подбежал к окну и выплеснул кашу на улицу. Потом сразу вернулся и сел за стол.
В это время вошла мама. Она посмотрела на тарелку и обрадовалась:
– Ну что за Дениска, что за парень-молодец! Съел всю кашу до дна! Ну, вставай, одевайся, рабочий народ, идем на прогулку в Кремль! – И она меня поцеловала.
В эту же минуту дверь открылась, и в комнату вошел милиционер. Он сказал:
– Здравствуйте! – и подошел к окну, и поглядел вниз. – А еще интеллигентный человек.
– Что вам нужно? – строго спросила мама.
– Как не стыдно! – Милиционер даже стал по стойке «смирно». – Государство предоставляет вам новое жилье, со всеми удобствами и, между прочим, с мусоропроводом, а вы выливаете разную гадость за окно!
– Не клевещите. Ничего я не выливаю!
– Ах не выливаете?! – язвительно рассмеялся милиционер. И, открыв дверь в коридор, крикнул: – Пострадавший!
И к нам вошел какой-то дяденька.
Я как на него взглянул, так сразу понял, что в Кремль я не пойду.
На голове у этого дяденьки была шляпа. А на шляпе наша каша. Она лежала почти в середине шляпы, в ямочке, и немножко по краям, где лента, и немножко за воротником, и на плечах, и на левой брючине. Он как вошел, сразу стал заикаться:
– Главное, я иду фотографироваться… И вдруг такая история… Каша… мм… манная… Горячая, между прочим, сквозь шляпу и то… жжет… Как же я пошлю свое… фф… фото, когда я весь в каше?!
Тут мама посмотрела на меня, и глаза у нее стали зеленые, как крыжовник, а уж это верная примета, что мама ужасно рассердилась.
– Извините, пожалуйста, – сказала она тихо, – разрешите, я вас почищу, пройдите сюда!
И они все трое вышли в коридор.
А когда мама вернулась, мне даже страшно было на нее взглянуть. Но я себя пересилил, подошел к ней и сказал:
– Да, мама, ты вчера сказала правильно. Тайное всегда становится явным!
Мама посмотрела мне в глаза. Она смотрела долго-долго и потом спросила:
– Ты это запомнил на всю жизнь?
И я ответил:
– Да.
Не пиф, не паф!
Когда я был дошкольником, я был ужасно жалостливый. Я совершенно не мог слушать про что-нибудь жалостное. И если кто кого съел, или бросил в огонь, или заточил в темницу, – я сразу начинал плакать. Вот, например, волки съели козлика, и от него остались рожки да ножки. Я реву. Или Бабариха посадила в бочку царицу и царевича и бросила эту бочку в море. Я опять реву. Да как! Слезы бегут из меня толстыми струями прямо на пол и даже сливаются в целые лужи.
Главное, когда я слушал сказки, я уже заранее, еще до того самого страшного места, настраивался плакать. У меня кривились и ломались губы и голос начинал дрожать, словно меня кто-нибудь тряс за шиворот. И мама просто не знала, что ей делать, потому что я всегда просил, чтобы она мне читала или рассказывала сказки, а чуть дело доходило до страшного, как я сразу это понимал и начинал на ходу сказку сокращать. За какие-нибудь две-три секунды до того, как случиться беде, я уже принимался дрожащим голосом просить: «Это место пропусти!»