В пятнадцатом веке в итальянском городе Урбино тускло забрезжил некий светильник искусства. Эта жалкая лампа, называемая Рафаэлем Санти и впоследствии среди некоторых, пребывающих в прискорбном заблуждении невежд получившая известность как Рафаэль (в ту пору горела и другая, именуемая Тицианом), была заправлена нелепой идеей служения красоте; поистине смехотворным даром придавать божественную чистоту и благородство всему возвышенному и прекрасному, что только есть в выражении человеческого лица; и низменным стремлением уловить какое-то давно утраченное сходство между презренным человеком и ангелами господними и вновь возвысить его до их непорочной одухотворенности. Эта сумасбродная прихоть послужила причиной гнусного переворота в живописи, вследствие которого красота стала считаться одною из ее основ. В сем прискорбном заблуждении художники пребывали вплоть до нынешнего, девятнадцатого века, когда несколько отважных ревнителей истины взяли на себя миссию его опровергнуть.
Братство прерафаэлитов *, леди и джентльмены, это грозное судилище, призванное навести порядок. Так подходите же, подходите смелее; здесь, в стенах Королевской академии искусств Англии, на выставке в честь ее 82-й годовщины, вы сразу же увидите, что сделано этим новейшим святым братством, этой безжалостной полицией, предназначенной разогнать нечестивых последователей Рафаэля, и поймете, что оно собою представляет.
На выставке Королевской академии, на выставке, где побывали работы Уилки, Этти, Коллинза, Истлейка, Малреди, Лесли, Маклиза, Тернера, Стенфилда, Лэндсира, Робертса, Дэнби, Кресвика, Ли, Вебстера, Герберта, Дайса, Коупа и других *, достойных быть признанными великими мастерами в любой стране и в любую эпоху, вам попадется на глаза "Святое семейство" *. Будьте любезны выбросить из головы все эти ваши идеи послерафаэлевского периода, всякие там религиозные помыслы и возвышенные рассуждения; забудьте о нежности, благоговении, печали, благородстве, святости, грации и красоте; и, как приличествует этому случаю, - с точки зрения прерафаэлита, приготовьте себя к тому, чтоб погрузиться в самую пучину низкого, гнусного, омерзительного и отталкивающего.
Перед вами внутренняя часть плотницкой мастерской. На переднем плане одетый в ночную сорочку отвратительный рыжий мальчишка, с искривленной шеей и распухшей, словно от слез, физиономией; вам кажется, что, играя с приятелем в какой-то сточной канаве неподалеку от дома, он получил от него палкой по руке, каковую и выставляет сейчас напоказ перед коленопреклоненной женщиной, чья внешность столь вопиюще безобразна, что даже в самом вульгарном французском кабаре и в самом дрянном английском трактире она привлекла бы к себе внимание своей чудовищной уродливостью (разумеется, если допустить, что создание с такой перекошенной шеей способно просуществовать хоть минуту). Два почти совершенно голых плотника, хозяин и поденщик, достойные товарищи этой приятной особы, заняты своим делом; мальчик, в чьем облике можно с трудом уловить какие-то человеческие черты, вносит сосуд с водой; никто из них не обращает ни малейшего внимания на выпачканную табаком старуху, которая, казалось бы, по ошибке забрела сюда вместо расположенной по соседству табачной лавочки и уныло стоит у прилавка, ожидая, чтоб ей подали пол-унции ее излюбленной смеси. Здесь собрано все уродство, какое только можно уловить в человеческом лице, фигуре, позе. Разденьте любого грязного пьяницу, попавшего в больницу с варикозным расширением вен, и вы увидите одного из плотников. Даже их ноги с распухшими пальцами явились сюда прямехонько из Сент-Джайлса *.
Таково, леди и джентльмены, толкование самого величественного из всех доступных человеческому разуму текстов, которое прерафаэлиты предлагают нашему вниманию в девятнадцатом веке и на выставке в честь восемьдесят второй годовщины Национальной академии искусств. Вот к каким средствам прибегают они - в девятнадцатом веке и на восемьдесят второй выставке нашей Национальном академии, - дабы выразить свое уважение и преклонение перед верой, в которой мы живем и умираем. Подумайте над этой картиной. Вообразите себе, как бы приятно вам было увидеть вашу любимую лошадь, собаку, кошку, написанную в сходной с этой прерафаэлитской манере; и давайте же, как только уляжется наше волнение, вызванное "кощунствами" почтового ведомства, превознесем до небес сие новое достижение и воздадим хвалу Национальной академии искусств.
Продолжая изучать эту эмблему великого ретроградного направления, мы с удовольствием обнаруживаем, что такие детали, как, скажем, рассыпанные на полу стружки, написаны восхитительно и что брат-прерафаэлит, вне всякого сомнения, превосходно владеет кистью. Это наблюдение радует нас, ибо свидетельствует об отсутствии у живописца таких низменных побуждений, как желание прославиться; ведь всякому известно, что привлечь внимание к весьма небрежно написанной пятиногой свинье ничуть не легче, чем к симметричной четвероногой. Оно радует нас и потому, что нам приятно узнать, что наша Национальная академия отлично понимает и чувствует всю важность искусства, всю возвышенность стоящих перед ним целей; она глубоко сознает, что живопись есть нечто большее, чем уменье правдоподобно выписать стружки или искусно раскрасить занавеси, - иными словами, она настоятельно требует, чтобы произведение живописи было одухотворено умом и чувством; и ни в коем случае не допустит, чтобы задачи живописи были низведены до столь ограниченной проблемы, как манипуляции с палитрой, шпателем и красками: не менее отрадно сознавать, что это великое просветительное учреждение, предвидя те распри, в которые оно неминуемо будет втянуто, все свое внимание уделяет вопросам чистой живописи, пренебрегая при этом всеми иными соображениями, в том числе и такими, как уважение к тому, что уважаемо всеми, и соблюдение самой заурядной благопристойности; каковой нелепый принцип в одно из посещений выставки се величеством может поставить нашу всемилостивейшую государыню в весьма неприятное положение в случае, если какой-нибудь искусный художник обнаружит вкус хоть на йоту более причудливый, чем тот, которым обладают иные из нынешних живописцев.