Стирать пришлось бы многих.
Прежде всего отца – его бы я убрал из памяти и жизни, даже если бы для того пришлось протереть дырку.
Сводные брат и сестра… Они не осложняли мою жизнь, но существовали далеко внизу относительно моих высоких побуждений. Их я бы тоже не оставил.
Ну а младшая родная сестра была настолько бесцветна, что на нее хватило бы одного движения ластика.
Я расправился бы со всеми, кто по общечеловеческим законам составлял мою «родню».
Потому что одна лишь мама дарила светлое воспоминание о моем проклятом детстве.
Которого лучше не было бы вовсе.
3
Я не был голоден; перед проводами мама накормила меня на неделю вперед. И ехать предстояло всего несколько часов.
Но едва поезд вырвался из вокзала, я развернул корзинку и принялся за булочки.
Сам не знаю зачем… Просто мне казалось, что эти булочки – часть мамы, оставшаяся вместе со мной. Она вложила в них столько непосильного труда, что было бы свинством с моей стороны закинуть корзину на верхнюю полку и дать лакомству засохнуть.
Аромат свежей выпечки наполнил купе.
На меня тупо уставились соседи. Чьих лиц я не мог рассмотреть сквозь слезы, которые текли из моих глаз, уже не слушаясь воли.
Я ел булочки и давился слезами и одновременно видел все со стороны.
Любой из трясшихся сейчас рядом со мной осудил бы меня на сто процентов.
Ведь я, восемнадцатилетний, бросил неизлечимо больную маму, оставив ее на руках младшей сестры и спокойно поехал по своим делам.
Хотя остался единственным мужчиной в доме и обязан был разделить последние мамины месяцы. Тем более, врачи предрекли быстрое развитие рака. И задержался бы я на год или два, не больше. Но я спешил, точно меня кто-то гнал вперед.
На самом деле я уехал вовсе не «спокойно».
Душа моя, перевернутая страданиями за маму, разрывалась от жалости и любви к ней. И от сознания невозможности помочь.
А раз помочь было нельзя, то стоило ли мне терять эти годы?
Тем более, что сама мама настойчиво уговаривала меня ехать.
Потому что она – единственная из всех – меня понимала. Верила в мое высокое предназначение. И хотя иногда называла меня «помешанным», знала, что я необычный человек.
И обязательно добьюсь успеха на своем поприще.
Поэтому ее болезнь, даже смертельная, не могла служить тормозом моему движению вперед.
4
Да.
С рождения я чувствовал себя совершенно особенным человеком.
Не таким, как все.
Я не мог объяснить даже самому себе, в чем ощущаю свое внутреннее превосходство над окружающими.
Но оно имелось, я в этом нисколько не сомневался.
Просто нельзя было поставить на один уровень меня и то тупорылое быдло, которое окружало с рождения везде: в семье, школе, городах, которые мы меняли после ухода отца на пенсию.
Едва научившись понимать поступки людей, я стал презирать их за ограниченность. За привязанность к рамкам правил, в которые они заключили сами себя, как в золотую клетку. И пытались загнать в такую же клетку – только железную – всякого, кто пытался выбиться из общего уровня.
Надо ли говорить, насколько одинок я был при таком отношении к жизни даже в своей семье…
5
Про мою семью лучше бы ничего не говорить вообще.
Несмотря на то, что мне исполнилось всего восемнадцать, я почему-то чувствовал себя разбитым стариком.
Я ехал в столицу, где должен был поступить в Академию изящных искусств. В багаже моем, помимо маминой корзинки и саквояжа с одеждой, имелась большая полотняная папка с картинами, отобранными на суд профессоров.
И доставая одну за другой политые слезами мамины булочки, я странными, наползающими один на другой отрывками вспоминал свое детство.
Зачем? Может быть, потому что именно сейчас улетал, убегал, уезжал от него. И хотел избавиться от прошлого, напоминавшего тягостный сон?
Для меня семья – если считать, что таковая наличествовала – состояла из мамы.
Но увы, ее главой считался отец.
Чудовищный деспот, сошедший со страниц нудного, как протестантская проповедь, английского романа – каких я никогда не читал и читать не собираюсь.
Будучи старше мамы тридцатью двумя годами, и женившись на ней, двадцатилетней, он, вероятно, чувствовал себя не мужем, а неизвестно кем.
Конечно, я должен быть благодарен отцу. Ведь именно он произвел на свет меня.
Но к нему – точнее, к его памяти – я не питал ничего, кроме ненависти.
6
Иногда, несмотря на свой юный возраст, я переключался куда-то высоко и ощущал право судить людей с позиций не существующего у меня знания.
В эти моменты отец вызывал не ненависть, а скорее непонимание.
А иногда даже жалость – если только такое чудовище заслуживало жалости вообще.
Моя мама была его третьей по счету женой.
Обе предыдущих умерли. Самая первая отдала богу душу уже после того, как отец женился вторично. Вторая скончалась от туберкулеза, оставив его вдовцом.
Причем, по рассказам родни, оба первых брака отца были неудачными. Третий разворачивался на моих глазах. И тоже не подходил к разряду счастливых.
К тому же, кроме нас с сестрой и двух сводных, у отца с разными женами родилось еще трое детей, не переживших младенчества.
Все это напоминает руку бога – в которого я не верил – изо всех сил пытавшегося довести до отца элементарную мысль о его непригодности для семейной жизни.
Ведь ни государство, ни тот же бог, не накладывали на людей обязанности вступать в брак. И моему отцу просто не стоило жениться вообще, а провести всю жизнь холостяком.
Но он женился.
Женился, женился и женился.
Умирали жены, угасали дети – отец оставался непоколебим.
Он шел, как корабль с пьяными матросами и заклиненным рулем, не ведая куда. И лишь ему казалось, что он идет прямо.
В результате в возрасте пятидесяти двух лет он женился на моей молоденькой маме.
Годившейся ему в дочери.
Которая к тому же – как говорили мне злые языки, коих всегда встречается в миллион раз больше, нежели добрых – состояла с ним в близком родстве. Настолько близком, что для заключения брака пришлось где-то хлопотать.
Зачем он это делал?
Мама была несчастна с ним; он был несчастен с мамой.
Поэтому у нас не существовало семьи. Каждый ощущал себя несчастным.
И более всех – конкретно я. Поскольку оказался в этом выморочном браке первенцем, которого отец собирался воспитать по своему образу и подобию.
Может, в молодости он был другим.
Но узнал отца фактическим стариком и застал пору его самого несносного характера.
То есть когда он всех учил жизни, приводя в пример себя.
7
Тому, впрочем, если судить со «взрослой» точки зрения, существовали веские причины.
Я никогда подробно не интересовался корнями своей семьи.
Но в общем знал, что отец вышел из темных, необразованных кругов. Его предки были столь невежественны, что даже собственную фамилию всегда писали по-разному.
И отцу тоже не светило ничего, кроме тяжелого дешевого физического труда. В возрасте, когда я еще учился в школе и пребывал в сладчайших иллюзиях, его уже отдали к сапожнику.
Однако отец не захотел такой судьбы.
Он стремился стать пролетарием умственного труда.
И в итоге сделался таможенным чиновником.
Да, именно так.
Занюханный городишко, в котором мне выпало несчастье родиться, лежал на границе. И там существовала таможня, куда устроился отец.
Кем он там служил – понятия не имею; отец меня никогда не интересовал. Тем более, он стал пенсионером в возрасте пятидесяти восьми лет – когда мне, как нетрудно подсчитать, исполнилось всего шесть.