Бояре, отдав еще поклон по направлению опочивальни, двинулись прочь большою, молчаливою гурьбой.
– Тобе, князь Иван Мстиславский, да тобе, князь Володимир Воротынский, указал осударь при том крестном целованье стояти и подпис обирать!..
– Благодарим на чести, осударь! – с поклоном обратились к незримому для них царю оба князя. И вслед за всеми – поспешили в Избу, где сейчас же присяга началась.
– Ишь, – не утерпел князь Иван Иваныч Пронский-Турунтай, чтобы не уязвить Воротынского, – ишь какой присяжник у царя выискался! Ты бы помнил, што сам и с отцом-то твоим – апосля кончины великого князя Василея Иваныча – первейшие воры да изменники вы, Воротынские, объявилися…
– Ой ли! – презрительно улыбаясь, ответил гордый своим превосходством Воротынский. – Ты вон про что помянул?! Эко диво какое вышло нонеча? Я – изменник, да привожу тебя к крестному целованию, штобы ты верой и правдой служил осударю нашему и сыну его, Димитрию-царевичу… А ты прям и чист, слышно… А государям обоим креста стоишь не целуешь! Служить им не хошь, видно? Кату базарному послужишь, миленький, как буде батогами стегать тебя!..
Зверем поглядел на обидчика Турунтай, ничего не ответил и быстро двинулся к аналою; крест поцеловал и подписал вторично сугубую присягу на службу царю Ивану и сыну, первенцу его, Димитрию-царевичу.
Глава II. Год 7061(1553)
После ранней и дружной весны настало раннее, ясное лето. Миновала болезнь молодого царя, которого уже не чаяли видеть живым. С того самого дня, когда непокорные бояре, во главе с князем Владимиром, волей-неволей приняли присягу на верность церевичу Димитрию, Иван словно ожил духом, успокоился; заснул тогда мертвым сном и спал почти сутки.
– Ну, теперь царь спасен! – радостно заявлял Схарья братьям царицы и ей самой, когда она неотложно пожелала видеть лекаря.
И он не ошибся. Но выздоровление Ивана шло очень медленно. Какая-то непомерная слабость оковывала не только тело его, но и волю, и мысли, что выражалось тысячью причуд и прихотей. Зато порою, когда царь держал в руке ложку или ручное зеркало, в которое гляделся, чтобы узнать, как исхудало его лицо, – стоило тогда кому-нибудь из окружающих, шутки ради, сказать:
– Брось, государь! Ну, стоит ли держать?!
И он ронял то, что держал в руке…
Но такая внешняя слабость недолго отражалась на душевной жизни, на желаниях и на порывах Ивана.
Еще в первые дни, радуясь чудесному избавленью от смертельного недуга, согретый ласкою вешних теплых лучей и свежего ветра, который врывался в раскрытое окно царского покоя, освежая здесь спертый, тяжелый воздух, от всего этого Иван чувствовал себя счастливым, довольным, готов был простить и забыть тот тяжелый кошмар, каким являлись в его памяти три дня волнений боярских перед принятием присяги Димитрию.
Но такое доброе, радостное настроение недолго владело душой Ивана. Шуревья царевы – Захарьины – решили, что «надо ковать железо, пока горячо»… Враги-бояре выдали себя с головой; надо было погубить их окончательно в глазах царя.
Правда, спохватились быстро строптивые вельможи и такой же раболепной, густой толпой окружили выздоравливающего Ивана, как недавно стояли перед дверьми его спальни угрожающей стеной. Иван неожиданно словно из мертвых воскрес. Переворота, значит, не предвиделось и создать его снова невозможно. Пришлось поусерднее заглаживать вину. Хотя между собой единомышленники не прекращали сношений, еще надеялись на какой-нибудь «счастливый» случай.
Захарьины-Юрьевы хорошо это видели, знали, следили за малейшим шагом наиболее для них подозрительных людей, а уж Ивану все передавалось в утроенном, в учетверенном виде.
Жадно, как знойный песок поглощает влагу, – ловил на лету Иван все дурные вести о «недругах» своих и только ждал минуты, когда только можно будет свести с ними счеты.
– Со всеми! – шептали Захарьины. – Особливо с Сильвестром-попом и с Алешкой, твоим любимчиком! Каковы на деле-то показались, прохвосты, продажные души!
Иван на это нерешительно кивал головой. Он чувствовал обиду и на этих двух… Но старая привычка, почтение и доверие не давали разойтись дурным чувствам царя.
Не желая особенно настаивать, шептуны замолкли.
А Иван, лежа в постели, глядел в окно на клочок синего неба и думал… думал… Порой и сам не знал о чем.
Наконец, впервые после болезни, было позволено царице Анастасии посетить больного.
Хотя Иван готовился к встрече и переволновался задолго до нее, уговаривая себя не поддаваться слабости, не ронять своего царского достоинства, но едва вошла бледная, измученная, словно тоже перехворавшая Анастасия – Иван не выдержал.
Он с невнятным криком «Настюшка!» – протянул к ней руки, обнял, прижал, как мог, слабыми руками к ослабелой груди и сильно зарыдал… Вообще, после болезни у него очень часто сжимало горло, слезы то и дело показывались на глазах от малейшей причины. Теперь уж и сам Иван хотел прекратить рыданья, да никак не может.
А царица, крепко прижавшись к мужу, ласково, нежно шептала:
– Ваничка, миленький… Привел Бог… Слава Тебе… Ну, будет. Не плачь… Ванюша ты мой, Ванюшенька… Царь ты мой радошный…
И сама не плакала, нет, – улыбалась. Словно светилось у нее лицо. А в то же время крупные слезы, часто-часто, одна за другой, так и скатывались по сияющему лицу, как живые жемчужины, теряясь между жемчугами богатого ожерелья…
– А знаешь, я ведь к тебе христосываться приходила! – зашептала она и вдруг сразу густо покраснела и вся омрачилась.
Иван заметил.
– Что с тобой?.. С чего же потемнела ты?.. Как приходила, скажи?..
Анастасия, вспомнив, после чего побежала она с красным яичком к царю, – рассказала ему о своем посещении, но промолчала о появлении к ней Адашева.
Когда же допытываться стал Иван, с чего это она так сразу изменилась лицом, Анастасия ответила ласково:
– После, после скажу. Все расскажу, Ванечек ты мой. А теперь идти надо к Митеньке… И лекаря не приказывали долго быть у тебя, тревожить моего ясного сокола… Поправляйся скорее…
И она собралась уходить.
– Только вот што, – перед самым уходом шепнула все-таки, не выдержав, царица Ивану, – поостерегайся ты Олексея Одашева… Да и отца протопопа… тоже… такое про них слышно… И-и!..
Шепнула, оглядываясь, не услыхал бы кто, – а сама задыхается от волнения и страха.
– Знаю, знаю… – отозвался Иван, полагая, что ей тоже показалось двусмысленным поведение обоих любимцев во дни смуты боярской.
– Всем я им верю, аки змию ядовитому, погубителю…
Тогда она, еще раз обняв мужа, перекрестила его и ушла, повторяя:
– Здрав будь поскорее, голубь ты мой!..
– Ишь ты! – подумал Иван. – Настя чистая душа… На что уж в дела мои государские не мешается, а супротив их остерегает… Значит, правда: Бога забыли мои два верных другасоветника. За что? Ведь все-то, все-то я для их делал да по-ихнему… Из грязи взял, наверху царства поставил, за прямоту, за чистоту ихнюю… И вот…
От обиды, от напряженного чувства неприязни к недавним друзьям и советникам – у Ивана губы пересыхали, и во рту ощущался вкус острой горечи, словно бы желчь поднималась ему к самому горлу…
И он думал, напряженно думал: как теперь быть? На кого положиться можно? С кем дело царское делать, которое одному человеку не под силу? И как ни думал Иван, кого ни перебирал в уме, что ни вспоминал из своей прежней жизни, одно имя приходило ему на память – митрополит Макарий.
Вот человек, ни разу не проявивший жадности, гордости или злобы перед Иваном. Каждое слово, сказанное святителем, кроме добра – ничего не приносило.
Правда, и Макарий стоял за Сильвестра, Макарий дал ему Адашева. Но тогда, первое время, пока не зарвались эти рабы, не стали продавать Ивана врагам его, они были полезны и необходимы царю. А ежели потом лукавый соблазнил обоих, – виноват ли в том Макарий?
Так решил Иван. И по привычке своей к постоянной скрытности, к притворству, не выдавая ничем внутренней неприязни к окружающим, искренно и тепло относился он только к Макарию и, конечно, к жене и братьям ее, доказавшим царю свою преданность…