1913, 1928 «Я рос. Меня, как Ганимеда…» Я рос. Меня, как Ганимеда, Несли ненастья, сны несли. Как крылья, отрастали беды И отделяли от земли. Я рос. И повечерий тканых Меня фата обволокла. Напутствуем вином в стаканах, Игрой печальною стекла, Я рос, и вот уж жар предплечий Студит объятие орла. Дни далеко, когда предтечей, Любовь, ты надо мной плыла. Но разве мы не в том же небе? На то и прелесть высоты, Что, как себя отпевший лебедь, С орлом плечо к плечу и ты. 1913, 1928
«Все наденут сегодня пальто…» Все наденут сегодня пальто И заденут за поросли капель, Но из них не заметит никто, Что опять я ненастьями запил. Засребрятся малины листы, Запрокинувшись кверху изнанкой. Солнце грустно сегодня, как ты,— Солнце нынче, как ты, северянка. Все наденут сегодня пальто, Но и мы проживем без убытка. Нынче нам не заменит ничто Затуманившегося напитка. 1913 Вокзал Вокзал, несгораемый ящик Разлук моих, встреч и разлук, Испытанный друг и указчик, Начать – не исчислить заслуг. Бывало, вся жизнь моя – в шарфе, Лишь подан к посадке состав, И пышут намордники гарпий, Парами глаза нам застлав. Бывало, лишь рядом усядусь — И крышка. Приник и отник. Прощай же, пора, моя радость! Я спрыгну сейчас, проводник. Бывало, раздвинется запад В маневрах ненастий и шпал И примется хлопьями цапать, Чтоб под буфера не попал. И глохнет свисток повторенный, А издали вторит другой, И поезд метет по перронам Глухой многогорбой пургой. И вот уже сумеркам невтерпь, И вот уж, за дымом вослед, Срываются поле и ветер,— О, быть бы и мне в их числе! 1913, 1928 Венеция Я был разбужен спозаранку Щелчком оконного стекла. Размокшей каменной баранкой В воде Венеция плыла. Все было тихо, и, однако, Во сне я слышал крик, и он Подобьем смолкнувшего знака Еще тревожил небосклон. Он вис трезубцем скорпиона Над гладью стихших мандолин И женщиною оскорбленной, Быть может, издан был вдали. Теперь он стих и черной вилкой Торчал по черенок во мгле. Большой канал с косой ухмылкой Оглядывался, как беглец. Вдали за лодочной стоянкой В остатках сна рождалась явь. Венеция венецианкой Бросалась с набережных вплавь. 1913, 1928 Пиры Пью горечь тубероз, небес осенних горечь И в них твоих измен горящую струю. Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ, Рыдающей строфы сырую горечь пью. Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим. Надежному куску объявлена вражда. Тревожный ветр ночей – тех здравиц виночерпьем, Которым, может быть, не сбыться никогда. Наследственность и смерть – застольцы наших трапез. И тихою зарей, – верхи дерев горят — B сухарнице, как мышь, копается анапест, И золушка, спеша, меняет свой наряд. Полы подметены, на скатерти – ни крошки, Как детский поцелуй, спокойно дышит стих, И Золушка бежит – во дни удач на дрожках, А сдан последний грош, – и на своих двоих. 1913, 1928 «Встав из грохочущего ромба…» Встав из грохочущего ромба Передрассветных площадей, Напев мой опечатан пломбой Неизбываемых дождей. Под ясным небом не ищите Меня в толпе сухих коллег. Я смок до нитки от наитий, И север с детства мой ночлег. Он весь во мгле и весь – подобье Стихами отягченных губ, С порога смотрит исподлобья, Как ночь, на объясненья скуп. Мне страшно этого субъекта, Но одному ему вдогад, Зачем ненареченный некто,— Я где-то взят им напрокат. 1913, 1928 Зимняя ночь Не поправить дня усильями светилен, Не поднять теням крещенских покрывал. На земле зима, и дым огней бессилен Распрямить дома, полегшие вповал. Булки фонарей и пышки крыш, и черным По белу в снегу – косяк особняка: Это – барский дом, и я в нем гувернером. Я один – я спать услал ученика. Никого не ждут. Но – наглухо портьеру. Тротуар в буграх, крыльцо заметено. Память, не ершись! Срастись со мной! Уверуй И уверь меня, что я с тобой – одно. Снова ты о ней? Но я не тем взволнован. Кто открыл ей сроки, кто навел на след? Тот удар – исток всего. До остального, Милостью ее, теперь мне дела нет. Тротуар в буграх, меж снеговых развилин Вмерзшие бутылки голых черных льдин. Булки фонарей, и на трубе, как филин, Потонувший в перьях, нелюдимый дым. |