Нам в тот момент как-то в голову не приходило, что мы совершенно не нужны израильтянам в этом качестве. Они, кстати, и сами сейчас стали делать хорошее кино.
А мы поговорили и забыли.
Почему не уезжаешь? — спрашивали меня и тогда, и сейчас. Почему? Покажется странным, кому-то, может, смешным, но все дело — в языке.
Он — моя историческая родина.
За высоту ж этой звонкой разлуки,
О, пренебрегнутые мои,
Благодарю и целую вас, руки
Родины, робости, дружбы, семьи.
Кто бы еще, кроме Пастернака, поставил в один ряд эти слова?
Родина, дружба, семья — и между ними: робость.
Как сказал Оден, о чем я узнаю из Бродского: время боготворит язык. Дальше Бродский пишет — и это замечательно: “Если время боготворит язык, это означает, что язык больше — старше, — чем время, которое в свою очередь старше и больше пространства….Не является ли тогда язык хранилищем времени?”
Давид Маркиш мне рассказал. Они с братом Симоном были у Бродского в Нью-Йорке, и он два часа рассуждал про Платонова. И сказал, что язык Платонова — это “язык тупика… бешеная философия сюрреализма”.
Да, конечно, платоновский язык — это язык отчаяния. А что такое сюрреализм, как не отчаяние формы?
“…Всякая великая литература — это феномен языка, а не литературы”.
Владимир Набоков
В тот приезд снимали в Тель-Авиве, Хайфе. Снимали и в Иерусалиме.
От Гефсиманского сада до Стены плача расстояние небольшое. Я рассказывал Семену — на этом пути и дальше — между Стеной плача и Храмом Гроба Господня — о том, что значил для моего поколения Осип Мандельштам — в пятидесятые годы особенно.
“Мы живем, под собою не чуя страны” — стихотворение Осипа Мандельштама, написанное в ноябре 1933 года, одно из самых знаменитых стихотворений ХХ века, эпиграмма, посвященная кремлевскому горцу Сталину”.
Википедия
“Кто за честь природы фехтовальщик? Ну конечно, пламенный Ламарк”.
Поменяем в его стихотворении “природу” на “народ”, и тогда вместо имени Ламарка — на это место — встанет имя самого Мандельштама.
Кто за честь народа фехтовальщик? Он! Кто оправдал всех — боявшихся даже шептаться — бесстрашными строками? Он! Кто бросил перчатку тирану? Он! Трус — щегол — Мандельштам!
Скажете, дуэль — дело дворянское? А что народ говорит об этом — слыхали?
“Тот дворянин, кто за многих один”.
Семен загорался моментально.
— Будем делать кино о Мандельштаме.
Я начал писать заявку. Интернета, который с его поисковиками сейчас упрощает работу во много раз, не было. Пришлось быть самому “поисковиком”. К тому времени опубликовано о Мандельштаме было уже немало. И конечно, книги Надежды Яковлевны. Я рыл, рыскал, вынюхивал и находил какие-то совсем незаметные упоминания, в них открывались неожиданные подробности, места и персонажи.
Наконец, с письмом от Союза кинематографистов пришел на Лубянку. Тогда в Комитет государственной безопасности войти было гораздо проще, чем в ресторан “Арагви”. Продолжалось, впрочем, это недолго.
Хорошо помню молодую француженку-журналистку, босую, с восхитительно грязными подошвами, которые она ничуть не скрывала, а наоборот, нахально задрала одну ногу на колено другой так, чтобы все видели, какие прелестные заграничные ножки случились вдруг — в 93-м году — на ступенях входа в КГБ. Но не с того 5-го подъезда с Лубянки входа, куда, оглядываясь, порой входили кой-какие деятели культуры и науки, а с обычно им недоступного — с площади Дзержинского.
Компания веселых иностранных журналистов окружала ее. А она еще и шмалила, не выпуская изо рта сладкий косячок и весело меняя пленку в фотоаппарате.
Всего лишь несколько секунд я понаслаждался этим небывалым зрелищем — сном среди бела дня 93-го года — и вошел — без всякого пропуска — внутрь и в маленький зал, где с разрешения гостеприимного генерал-майора КГБ в штатском — кажется, Михайлова — мне выдали для ознакомления дело Мандельштама.
Был бы я последним лицемером, если бы не признался, что время от времени босая француженка на ступенях КГБ возникала перед моим мысленным взором, как бы проступая сквозь равнодушно-ужасные страницы “дела”. Но возникала не потому, о чем вы подумали, а как фантастический символ безумного и неповторимого времени.
93-й!
Заявка называлась “Прекрасный Иосиф, или Говорит Мандельштам”…
Решили — особым образом — столкнуть на экране две стихии — игровую и документальную. Принцип для нашего документального кино не совсем тогда обычный, но очень близкий Семену.
Самого Мандельштама на экране не будет. Говорит не он. Говорят о нем. В этом и был главный фокус, прием.
Следователь болгарин Шиваров. “Христофорович”, как его называет Надежда Яковлевна, который ходил в гости к Лиле Брик, а потом покончил с собой в лагере. И те, кого он допрашивал по делу Мандельштама. Свидетели его жизни — от юности до гибели, поэты, друзья, враги, женщины, которым он писал стихи, доносчики, завистники, конвоиры по пути в ссылку…
Прием этот был тогда нов. Но Семен — неожиданно для меня — отказался от уже утвержденного, уже с выделенными — под заявку! — деньгами — проекта и стал снимать “Год собаки”. После этого изобретенный мной прием со следователем и свидетелями благополучно разошелся по другим картинам — художественным.
Ну что ж, значит, не судьба. Что делать? Последовать совету хасидов? Плясать и веселиться? Нет, просто забыть, засунуть — навсегда — в дальний ящик — к другим таким же несбывшимся надеждам.
Семен умер 8 сентября 1996 года в Гамбурге. Там и похоронен.
Казалось, после Шпаликова и Авербаха никто не должен умирать. Ан вышло не так. Список открыл Алёша Габрилович в октябре 95-го. И грянул страшный 96-й.
Потрясенный им, устав хоронить и оплакивать, собрался было — подражая Ходасевичу — написать “Мой некрополь”. А эпиграфом взять блоковское — из любимых “Вольных мыслей”:
Все чаще я по городу брожу,
Все чаще вижу смерть — и улыбаюсь
Улыбкой рассудительной. Ну что же?
Так я хочу. Так свойственно мне знать,
Что и ко мне придет она в свой час.
В январе умер Бродский. Не из друзей вовсе. Но все же — мой друг, хоть он и не узнал об этом. И как же не подружиться было — мне — с ним, владевшим — как некогда знаменитая перуанка Има Сумак — диапазоном более четырех октав — от державинской одической до улично-ленинградской.
В тот день я был у нас в Союзе на Васильевской, Сережа Соловьев попросил меня написать несколько слов от имени российского Союза, чтобы отправить в Нью-Йорк.
“Не на Черной речке, не на дальневосточной гулаговской пересылке, не в голодной военной Елабуге — в своем доме в Нью-Йорке, как сказали нам, во сне. Всей судьбой, всем смыслом своего существования вобрав весь опыт жизни и смерти русских поэтов, Иосиф Бродский покидает нас не в дни благополучия, а в смутное и грозное время, и от того еще больнее расставание. В этот миг, ошеломленные известием, мы, может быть, не в силах понять, какой удар постиг нашу культуру. Но тоска России по Бродскому будет осознана. Лишенные возможности проводить его в последний путь, мы встретим его, как встречаем каждый день Пушкина и Тютчева, Пастернака и Ахматову. Ныне он приобщился к ним, светлым ангелам России, и вечно пребудет с ними. А мы — туда, в Нью-Йорк — нашему великому поэту — с Васильевского острова и от Александровского сада — шлем прощальный и благодарный поклон”.
Уж не знаю, дошло ли и до кого?
“Великий поэт. Чтобы заслужить подобный эпитет, поэт обыкновенно должен убедить нас в трех вещах: во-первых, в том, что он создал несколько незабываемых стихов; во-вторых, в том, что он по-настоящему глубоко почувствовал свое время, и, наконец, в том, что он с сочувствием откликнулся на самые передовые идеи эпохи”.
Уистен Хью Оден
Первый раз — в апреле 2007-го — мы с Ириной долго искали его могилу на острове Сан-Микеле. В 2015-м — под вечер — нашли легко — в протестантском отделении, даже не справившись у указательной таблички, где его фамилия приписана фломастером.