Узнав, что Иона по выходным подрабатывает в кинотеатре, он сказал:
– А-а, знаю, там играет моя дочь, Ольга.
– Это ваша дочь? – удивился Иона.
С Ольгой познакомил его Щепанский – позвал в синематограф «Лицо жизни» поиграть перед сеансом, почему не заработать лишних два рубля?
Они тихонько проскользнули в зал и уселись на деревянных сиденьях в последнем ряду. На экране шла немая фильма, видимо, французского производства, нестройный ряд канканерок в пышных юбках плясали под фортепианную музыку. В темноте не разобрать, кто там столь затейливо наигрывает канкан, но вот кино закончилось, свет зажгли, и они увидели тапера: это была рослая, худая (локшн мэйдл, – сказала бы Дора, – «макаронистая») девушка. Она встала и поклонилась публике, уронив на глаза светлую прядь волос.
Публика покидала зал, стуча сапогами, топая башмаками, не наградив аккомпаниатора ни единым хлопком, зато Щепанский с Ионой яростно аплодировали и кричали «Браво!», чем смутили пианистку, заподозрившую их в шутовстве.
«Вижу, вижу, знакомство состоялось! – из-за кулисы вышел директор кинотеатра – прическа на прямой пробор, усики и тросточка, только ему не хватало на голове котелка, звали его Аветик Богаян. – Эти два музыканта, Ольга, – сказал он, – составят с вами отличное трио! Будете играть перед сеансами не более четверти часа, новых картин у меня мало, так вы и удивите зрителей чем-нибудь этаким!..»
– Кстати, я о вас наслышан, молодой человек, – добавил Яков Эйзенбраун. – На сердцееда Щепанского вы не тянете, а на трубача Иону Блюмкина – в самый раз! Оленька мне рассказывала о вашей троице. Она у меня исключительная рассказчица! Про Щепанского мы с ней всегда смеемся, Оля говорит, у него такой горячий темперамент, он дает безумное форте, заглушая даже вас, не ее одну! Вы, mein lieber Freund, большевик? – внезапно спросил Эйзенбраун.
– Нет, но…
– Понял! Сочувствующий.
– Пожалуй, да, – кивнул Иона. – Я музыкант, кто слушает меня, тому играю.
– Вот и я так же, – вздохнул Эйзенбраун. – Готов продавать каждому мои инструменты, и белым, и красным, – он понизил голос, – и самой Маруське Никифоровой продал бы… гармонь! Жаль, теперь мало покупают. Людям сейчас не до музыки. Поэтому вся моя надежда на Олю. Она была совсем kleines kind, но уже играла Бетховена. Вот эту вещь так любила моя жена: Allegretto си-бемоль мажор, там, если помните, на каждой странице пометка: dolce. Таков Бетховен – нежность, хрупкость, и в то же время – титанический масштаб. Детишки бегают на улице, кричат, хохочут и дерутся, а наша Оленька усердствует за фортепиано, особенно когда не стало моей Лорелеи, она часами, бедная, не подымая головы, играла Шумана, Йозефа Гайдна, Отто Николаи, вы знаете Николаи? Я хотел взять Олю к себе в магазин, а она – ни за что! Моя жизнь – в музыке… А где сейчас играть? И представьте, нашла: в кинотеатре тапером. Музыка пустая, но Оленька все делает хорошо. Когда она возвращается после сеанса, мы садимся и до-олго пьем чай, Оля мне рассказывает фильмы. Ну, как станет расписывать – с мельчайшими подробностями, ей ведь несколько раз приходится смотреть, так она до того проникнется, я прямо вижу это все, ей-богу, лучше всякого синематографа…
Прейдут дни, прейдут ночи, прейдет успех, и прейдет неудача, меняются сцены и краски, но в середине циклона сосредоточена тишина, которую услышал Ярик, далекая от человеческого постижения, после чего он стал не то что печальней, а как-то задумчивей. Я сколько себя помню в детстве – бегу за ним, бегу, только б не отстать! А если он меня везет на санках, то главное – не свалиться, а то, занятый своими мыслями, он не обернется, не заметит – так брат меня однажды потерял довольно далеко от дома, и это обнаружил возле самого подъезда.
Ну, и ночами темными не спишь: где Яр, что с ним, когда же он вернется домой? Маячит Стеша у окна в халатике, не зажигая света. И – наконец, о счастье – ключ поворачивается в замке!
Ярик был кем-то храним, уж это точно, с теодолитом всю Чукотку прошагал, Камчатку, Заполярье, в воде не тонул, не горел в огне. Он прожил бы до глубокой старости. Но только не надо ему было убивать того медведя.
Я, старая, гляжу на него сквозь тьму – сияющего, молодого, лучезарного, уплывшего на санках в царство мертвых, и уговариваю: не надо убивать медведя, Яр! Это посланник лесных духов, опусти ружье. Пусть он уйдет…
В столе у Стеши навсегда остались коготь и медвежий зуб.
А это самое ружье выстрелило у нас дома.
И не промахнулось.
Ольга посмеивалась над Щепанским. Митя тоже не оставался в долгу.
– Вы, Оля, топчете эти ноты, топчете, а их надо воспевать!
– А вы, Митя, в музыке такой же ветродуй, как и в жизни, – отвечала Ольга. – В музыке, пускай даже эстрадной, должно быть что-то весомое, земное, а вас как щепку крутит в водовороте.
Ольга с Митей вечно пикировались, споры затевали вокруг того, как исполнить тот или иной пассаж, однако истинной причиной их сражений был Иона. Митя шалопайничал, втравливал Иону в сомнительные авантюры, подбивал товарища завести роман, таскал на вечеринки в «Дюльбер», уговаривал играть для полупьяных посетителей Горсада. Водил его в турецкую баню, мраморную, круглую, с иллюминаторами в куполах – накупят в кассе мыла и грецких губок и пьют там ледяную бузу из высоких граненых стаканов.
Митя щедро знакомил его с мимолетными подружками, а чуть выпадали свободные дни, концертов не было в санатории, новую фильму из Симферополя еще не подвезли, Щепанский влек Иону на мыс Тарханкут. Уездный врач, меломан, давал ему пару закрепленных за ним лошадей, еще пару достать было несложно.
От Евпатории это более шестидесяти верст, поэтому без ночевки туда и обратно обернуться утомительно. Спешить им было некуда: вокруг море со шхунами рыбацкими, пустынная степь с огромными пестрыми голоногими дрофами, древние развалины греческих крепостей и городищ. Отдохнуть от верховой езды останавливались в трактире «Беляуская могила» – на полпути, возле озера Донузлав, а ночевали в имении вдовы Поповой в Оленевке.
Однако Иона был плохой наездник, и когда Щепанский с грехом пополам уговорил его отправиться на мыс, Оля чинно передала Блюмкину приглашение от отца «на чашечку кофе», и тот мигом согласился.
На что Щепанский язвительно заметил:
– У всякого свой вкус, один другому не указчик: кто любит арбуз, а кто – свиной хрящик.
Иона рассмеялся и обнял Митю. Еще не хватало ссориться из-за таких пустяков. Для Ионы музыка была превыше всего: выше любви и выше дружбы. Сочинить новую композицию, что-нибудь такое сыграть, чтобы слушатели замерли от восторга, воспарив над суетой земли, а потом грянуть втроем на «бис» венгерский марш, танец сильфов на берегу Эльбы или песенку Брандера про жареную крысу.
…К тому же предстояла скорая разлука. Совсем рядом уже заряжали пушки. Со стороны Ак-Монайского фронта наступали деникинцы.
Большевики, нервные, хмурые, собирали баулы, мешки и чемоданы, комиссариаты и совдепы спешно готовились к эвакуации. По Евпатории пронесся слух – красные уходят! И действительно, вскоре из города на север к Перекопу потянулся их длинный обоз.
Иона тоже стал собираться.
Щепанский отговаривал его: куда ехать-то? Там, небось, еще хуже! Давай останемся, мы только музыканты, что нам сделает новая власть? Самая благодать началась. Впереди бархатный сезон!
Однако Ионе слишком ярко врезался в память закатный вечер на пристани, когда пароход «Красный Юг» обратился в «Святой Георгий». Из этого горького опыта он сделал вывод: придерживаться той власти, которая – не то чтобы приголубила, по крайней мере, оставила в живых.
В последний раз отправился он к Эйзенбраунам, прихватив немного хлеба и несколько кусочков пиленого сахара. К его приходу Ольга раздувала самовар, большой, медный, слегка помятый с одного бока, он занимал центральное место на столе. Под краником стояло голубое блюдечко, куда ставили стакан в подстаканнике с заваркой и наливали кипяток.