Обитатели Дьяковского городища люди экстравагантные, даже где-то казусные, выброшенные на обочину городского прогресса, никто не знал, что у них на уме, власти их старались не замечать, чтоб не заразиться вирусом безразличия, не подхватить недуг самобытности.
Симон Михайлович поселился в бревенчатом домике у некоего Серафима, была договоренность платить за месяц вперед. Сначала Белокопытов так и делал, потом месяц в месяц, потом стал отставать и вообще прекратил, так как «почтеннейший Серафим» нашел в нем собутыльника, друга, с ним было не так одиноко в его отшельничестве, – рядом изба пустовала, напротив жила глухая бабка. А Михалыч, особенно после рюмки, был разговорчив и знал много чего, к тому же имел нестандартный взгляд на мироустройство.
Белокопытов, обосновавшись в Дьякове, стал походить на местного, носил синие лыжные штаны с начесом, изрядно растянутые, закрепленные деревянной прищепкой у пояса, разлапистые меховые тапки и две рубашки, одну он заправлял в штаны, а другую держал навыпуск, придавая ей статус куртки.
В свободное время он перебирал свои записи, пожелтевшие от длительного хранения, то вытаскивая из чемодана, то пряча, иногда делая какие-то пометки на полях рукописей. На деревянном столе, покрытом клеенкой, стояла пишущая машинка «Эрика» немецкого производства, сделанная в Дрездене, которую он приобрел в бытность корреспондентом «Правды», получив на нее спецразрешение – последнее звено, которое связывало Белокопытова с его прошлым блистающим миром.
Он ухаживал за ней как за женой, даже как за любовницей, смазывал детали, сдувал пыль, на ночь аккуратно запирал в футляр и засовывал под кровать. А утром обязательно доставал из-под высокой панцирной кровати, протирал стол от мокрых пятен чая, смахивал крошки хлеба, скорлупу яйца, ставил машинку на середину, заправлял чистый лист бумаги в каретку, брал наугад тетрадь из чемоданчика и начинал перепечатывать что-то из давних рукописей. Иногда «Эрика» так и стояла с чистым листом до вечера, пока Симон Михайлович не вытаскивал лист и не защелкивал на замочек футляр.
Вот Стеша и надумала его мобилизовать, тем более что бездомный Белокопытов какое-то время жил у Стожаровых в Кратове и вечерами, распивая с Макаром чекушку, играл с ним в шахматы.
Что ж, Симон Михайлович изъявил готовность к партнерству, но предупредил, чтобы «милая Стешинька», принимая плоды его трудов, не забывала прихватывать с собой «скромную рюмочку» и вкупе с ней банку рыбных консервов – кильку в томате, бычков или камбалу.
Встречаясь, она обменивала натуральный продукт на листок с неведомым текстом, который читала с волнением дома при свете настольной лампы.
«Дорогая Стеша, вам не надо и напоминать мне о том, что является одной из задач моей жизни, чтобы я написал о Макаре Макаровиче Стожарове. Однако все это требует спокойствия, точности, элементарных условий, которыми я пока не располагаю…
Хотя многое мог бы я написать, но не хочу полагаться только на память: известные вам встречи в кругу семьи были зафиксированы в моих дневниках, которые находятся далеко от вас и от меня самого. Была одна беседа в Кратове, когда Макар Макарович, играя со мной в шахматы, мне кое-что сказал.
Первые слова его были такие:
«Я встречался со Сталиным в 1911 году в Грузинах».
Жду вас у себя послезавтра, привет и пожелания здравия милейшей Пелагее Федоровне,
Ваш Белокопытов».
За ужином начальство собиралось в просторной парадной зале виллы, Юлиус брал мандолину, с которой никогда не расставался, и под нехитрый наигрыш напевал грустную латышскую песню. Где-то в Блиденской волости под Туккумом остались его мать с отцом, две сестры – Минна с Мартой и коровка Никаню.
– Дом у нас деревянный, печь-голландка, затопим ее под вечер, а там небольшая чугунная отслойка – мы картошку намоем, туда натолкаем, закроем дверцу, усядемся вокруг печки, Минна, Марта и я, ждем, когда картошка испечется. А по всему дому запах картофельной корочки! Кто-то не выдержит, лезет, обжигается, ему хлоп – по рукам:
– Куда? Рано! Грейся и жди.
Еще он рассказывал:
– Чтоб мы раньше времени репу с морковью не рвали с грядок, мама нарочно пугала нас: не ходите на грядки, там голова Яниса лежит! И мы себе представляли страшную башку с выпученными глазами, ботвяными бровями, носом репой. …Все это уже в прошлом, – улыбался Юлиус Панечке и опять за мандолину. Тренькает, а музыка сама ложится ему под пальцы, задевает Панечкины сердечные струны.
Вдруг Макар, не в силах обуздать свой чересчур кипучий нрав, вскакивает и на старинном рояле, чудом сохранившемся на вилле «Черный лебедь», давай отхватывать по клавишам, давить педали, ему великолепно удавался бой курантов на Спасской башне.
Юлиус глядит на него, равновесие и мудрость в его глазах, небо, звезды, остатки снега, мокрые стволы деревьев. Да, черт возьми, это были чудесные минуты, когда, полные жизни, бродили они втроем по аллеям парка, пустынным, ветреным и прозрачным, думая друг о друге. Только иногда, казалось, ни с того ни с сего, беспричинно, веки Юлиуса тяжелели, он бледнел и вдруг один из всех различал вдалеке хлопки выстрелов.
– Панюшка, Макар, стреляют где-то в Замоскворечье, или померещилось. Вот оказия, грудь теснит, жар внутри, а снаружи – могильный холод…
В начале марта в Москву прилетела весть: Ленин подписал Брестский мирный договор, по которому Украина, Белоруссия и вся Прибалтика остаются Германии.
Белый как полотно вышел на улицу с партийного собрания Бутырского района Юлиус Квесис, посмотрел на яркое весеннее солнце, приложил ладонь к сердцу и упал замертво на мостовую.
Было ему двадцать шесть лет.
Панечке – девятнадцать.
Макару двадцать четыре года.
Революции – один год.
Они горько плакали на могиле своего незабвенного друга.
– Говорят, если сравнить Вселенную с вокзалом, – Стеша погружала линялую канареечную блузку в синий раствор, чтобы на выходе получить весенний зеленый цвет, – с любым – Белорусским, Казанским, неважно, и заполнить его по самую крышу пылью, то наша Земля будет соразмерна одной пылинке! И на этой пылинке примостились около шести миллиардов человек. Значит, каждый из нас меньше пылинки в шесть миллиардов раз!
– И все же, – она присыпала варево солью, помешивая деревянной палкой, – хотя мы, по сути дела, ничто, в глубине души всякий знает, что представляет собой нечто, и его жизнь небезразлична для Вселенной…
Будучи «законченным марксистом», как называл друга Белокопытов, Гера не любил подобных разговоров. Однако и ему случалось убедиться, что Великому Космосу не все равно, есть Гера на свете или нет.
В первый год войны отец отправил его с Ангелиной и Валечкой в эвакуацию в Казахстан. Гера учился в школе и работал на минном заводе в ночную смену токарем за хлебные карточки. Завод назывался «ДИП–200» – «Догнать и Перегнать». Герману, как работнику, полагалось шестьсот граммов хлеба, иждивенцам, Ангелине и брату, по триста.
Поселок Джусалы, пустынная растительность – жынгыл, джузгун, ковыль, полынь, типчак, верблюжья колючка, крутые обрывистые берега Сырдарьи, вода в реке пресная, мутная, в ней ловили сомов, делали балык. Из сома балык – объедение, говорил Гера. Кто участвовал в ловле, тому давали талон на этот деликатес.
Апрельская ночь, степь, тюльпаны. И наряду с этой красотой, Гера вспоминал, в воздухе летает всякая тварь, во-о-от такие комары, жуткие жуки по верстакам ползают! Два часа ночи, я уже умираю – хочу спать, мастер подходит: спать хочешь? На, закури. С тех пор я и закурил: кисет, махорочка, табачок. От станка, перепачканные мазутом, шли в школу, мазались нарочно, чтоб солидно выглядеть, а потом спали на уроках.
Наступал сорок третий год. Гера, его одноклассник Тёма Гончаров и Алик Зель, сын сапожника (сапоги были модны в военное время, рабочие покупали сапоги, курили и с девчонками гуляли), втроем зашли к Нелле Хромых, у Нелли собирались встречать Новый год, надо было согласовать организационные вопросы.