– Танцуйте со мной! Славьте Его за то, что у нас есть Тора!
Это было самое настоящее чудо, огромное чудо! Его так и прозвали – «лагерным раввином».
Все евреи в бараке дрожали за него, в такие он играл сумасшедшие игры.
Один там был Костя Жид, вор в законе, он говорил:
– Тебе мало одного червонца? Второй хочешь намотать?
Маггид отвечал ему:
– Червонцем больше, Костя, червонцем меньше… Бог на твоей стороне, и только Его надо страшиться.
– Ты зря старался, – сказал медный лоб из надзора, когда старика заложил какой-то зухтер5 из Барановичей, – твой хасидим разрушен и невосстановим.
– Милый друг, – ответил с сияющей улыбкой Маггид, – если существует сила разрушить, то существует сила и восстановить разрушенное…
Но больше всего поражало тех, кому посчастливилось обрести благословение Учителя посреди кромешного бедлама, то, что он яростно настаивал на святости этого мира. Да еще, бывало, до того увлечется, что забудет, кто он такой и где находится, и в его глазах не было ничего, кроме мягкости, сострадания и любви.
Председатель Витебского ОГПУ Муля Кинеловскер, истинный коммунист-ленинец с неожиданной для его национальности продувной рожей, которому своенравный Маггид, как «нежелательный элемент», давно стоял поперек горла (именно Муля подписал ордер на арест ребе), при встрече называл его цудрейтер йена, что значит «ненормальный» и «болтун».
На что Маггид всякий раз отвечал ему самым сердечным образом:
– Киш мири ин тухес унд зай гезунд![6]
Ботик с Марусей поднимались по тропинке, усаженной деревьями, и чувствовали всеохватывающую пустоту, в которой вселенная плавает, как облако в синем небе. Здесь, наверху, была совсем другая жизнь, даже климат другой, вообще как-то удивительно дышалось, легко и хорошо.
Хотя весна брала свое, в воздухе кружился тихий медленный снежок. Мы добрались до церкви на холме, и нас обоих потянуло туда заглянуть. Не сговариваясь, мы сразу же устремились к большой, чуть ли не во всю стену, иконе Благовещения.
Знаешь, говорил Ботик, меня всегда интриговал этот сюжет. У кого-то Благовещение золотое, а золото – оно особое пространство создает, ощущение чуда, когда это уже не цвет, а свет. А тут все погружено в глубокий синий, почти черный, и только ангел – в золотом одеянии мерцающем, то ли он есть, то ли его нет, Маруся тогда заметила, у нее было богатое воображение и обостренная чувствительность.
Но мне показалось, что он типичный еврей: рыжие колечки волос курчавятся над ушами, точь-в-точь доктор Ауэрбах, который нам сообщил радостную весть.
Ангел и Мария на фоне краснокирпичного Витебска, такого, каким он виднелся с этого холма, до всех погромов и войн.
Витебск, исполненный божьего милосердия.
И вот что интересно, пока они были в церкви, на землю лег тонкий заячий снежок, потом сквозь тучи пробилось солнце, и снег мгновенно исчез, но остался лежать в тени деревьев, в точности повторяя их контуры.
Сначала письма из Иркутска приходили чуть не каждый день.
«Теперь-то я понимаю, – писал дядя Саша, – что всегда мечтал поехать в Иркутск и наслаждаться тут жизнью! Когда мы вышли из поезда, хлынул дождь, причем с такой силой – нам пришлось час торчать под навесом ресторана. Оттуда слышался звон бокалов, смех, играл живой оркестр, и кто-то пел:
Теритомба, теритомба, теритомба,
неужели это сон?
Теритомба, теритомба, теритомба,
я влюблен!
Вспомнилось, как мы гуляли в Пятигорске, я держал тебя за руку, Стеша на всю улицу распевала «Теритомбу», а какая-то девочка сидела на окне по-турецки, года два ей было, и курила.
Тут Алексей Валерианович бросил взгляд на тяжелые свинцовые тучи и высказал прогноз, что дождь будет лить неделю. Мы взяли извозчика за десять копеек до центра города и понтонным мостом, который покачивался, как палуба корабля, гулко отзываясь на конский топот, пустились в путь – через Ангару.
Хотя Иркутск меня встретил порывистыми ветрами и ненастьем, я с жадностью разглядывал все вокруг – густую черную рябь Ангары (мощь этой хмурой воды, исхлестанной дождем, не передать никакими словами!), булыжную мостовую с огромными лужами, мокрые тротуары в три-четыре доски, бревенчатые дома, украшенные резным деревянным кружевом, телеграфные столбы, которым я обрадовался, как родным: по их гудящим проводам к тебе полетят мои телеграммы.
Первую ночь провел у брата. Глеб ни за что не хотел меня отпускать, но он и сам живет в стесненных обстоятельствах. Счастье улыбнулось мне – я снял квартиру на Дзержинской улице (бывшей Арсенальской), во флигеле усадьбы, где обитала когда-то семья декабриста Трубецкого. Две маленьких комнаты. В спальне металлическая кровать с панцирной сеткой. А в гостиной диван с тремя подушками, против окна письменный стол, куда я тотчас водрузил твою фотографию, где ты на лугу среди васильков и посконника, и венский стул. В кухне стоит некрашеный стол и несколько табуреток.
Я затопил голландку, а то все ужасно отсырело и промерзло. Хозяйка Варвара Андреевна, демонстрируя апартаменты, даже застеснялась, что у ней во флигеле такая холодная уборная, и, потупившись, произнесла: «Вы уж там не засиживайтесь…»
Я спросил:
– А это живопись у вас на стенках? – и показал на текучие зеленоватые узоры.
– Нет, – она ответила. – Это плесень.
Кухня соседствует с махонькой комнаткой, где живет студент по фамилии Соринаки. Грек, что ли? В его каморке помещается только кровать, зато над изголовьем висит литография «Пожар Москвы 1812 года». Он постоянно жует черемуху, и зубы у него совсем черные. Двор еще зеленеет медицинской ромашкой, зарос черемухой, дикой яблонькой и рябиной, а посредине высится вековая лиственница.
Я лег в постель и слушал в темноте, как дождь барабанит по железной крыше флигеля – так яростно, как будто рвет узы, что удерживают меня на земле. Ночью снились бестолковые сны. Какие-то мужики затеяли со мной драку. А проснулся утром – и ты меня встретила из сна. И я забыл обо всех мужиках-крестьянах, с которыми хотел драться, потому что у меня от них не убегалось. Но когда я увидел тебя, то обо всех забыл.
Целую тебя крепко, дорогая.
Твой Саша».
Весна восемнадцатого года принесла зыбкую надежду, что скоро настанет время отдыха и можно будет отложить горячую винтовку, хватит шашкой-то махать, дел столько – подумать страшно! Да тут и там враги революции стягивают силы.
По Москве ползли тревожные слухи – дескать, Петербург уже взят немцами, очередь за Москвой, яснее ясного, русских станут отправлять на фронт воевать против союзников. Или – что союзники, столковавшись с немцами, возьмутся навести порядок в России. Третьи подпускали турусы на колесах: мол, еще немного, и белокрылая монархия, словно огненная птица феникс, воспрянет из праха.
Отец Иоанн Восторгов, настоятель Покровского собора, на ежедневных молебнах пред честными мощами убиенного святого младенца Гавриила Белостокского звал православный мир на священный бой за веру и Церковь. Демократы и социалисты пытались воскресить Учредительное собрание, кадеты, меньшевики, анархисты, правые и левые эсеры формировали повстанческие дружины.
Украину захватили немцы, атаман Краснов успешно продвигался к Царицыну, генералы Корнилов и Алексеев с Добровольческой армией выступили в «Ледяной» поход на Кубань, атаман Дутов занял Оренбург, японцы высадились на Дальнем Востоке…
…И снег, снег, лужи, сырость, стынь. Процветают грабежи среди бела дня, мятежи, поджоги, разбойничьи притоны, сплошь и рядом выстрелы нарушают ночную тишину… Мириады форм жизни – демоны, гермесы, чудотворцы, геркулесы на распутье, ироды, лукумоны и валтасары, ожившие покойники, эмпедоклы, готовые броситься в жерло вулкана, рыцари тьмы и насилия всех мастей, никем не узнанные, свободно разгуливали по Москве среди мещан, зубров, ястребов и агнцев. За всей этой неразберихой, под штормовой прибой огромнейшего океана сансары, наполненного водой представлений, наблюдали боги с небес, вмешиваясь в дела живущих и противоборствуя разного рода исполинам, карликам и чудищам.