Литмир - Электронная Библиотека

Спиридонов поднял ладонь и сложил увесистый кукиш:

– Вот вам санитарки и врачи на баррикадах. У них здесь много работы!

– А я вам говорю, что Гиппократ… – у Семашко затряслась борода, он весь побагровел, вдруг вытащил из кармана деревянный стетоскоп и замахнулся им на Спиридонова.

Главврач отшатнулся, махнув рукой на Семашко как на безнадежно больного, тихо произнес:

– Да делайте что хотите, ваша власть пришла!..

Слова профессора Семашко, его призыв помочь раненым – попали прямо в сердце медсестры Пани.

– На улице – ад кромешный, камни вопиют! – а Николай Александрович – в ослепительно белой рубашке с галстуком, в клетчатом жилете, чесучовом пиджаке, видимо, купил еще в Париже, когда они там с Лениным скрывались от царской охранки…

Наскоро собрав большую брезентовую сумку с йодом и бинтами, Панечка забросила ее на плечо и вслед за грядущим наркомом здравоохранения угодила в самое пекло. Стрельба на Кудринской площади, на Арбатской и Страстной. Стреляли – с колоколен церквей, с чердаков, из подвалов. Резкий треск пулемета слышался издалека и вблизи, всюду вспыхивали стычки юнкеров и красногвардейцев, разворачивались битвы между железными броневиками, из башен которых выглядывали дула пулеметов.

Неумолимым водоворотом ее втянуло в потоки орущего страшного народа, бегущего кто куда – одни с ржавыми винтовками, передергивая затвор на ходу, другие – в обратную сторону, зажимая простреленный бок или плечо.

Пригибаясь, под пулями, она бросилась к раненому, осевшему на грязный тротуар («Сестричка, помоги!»). Летящие пули невидимы, зато следы от них вспыхивают осколками штукатурки, когда они вонзаются в желтую стену булочной. Из окна показалась испуганная физиономия булочника и сразу спряталась, задернув ситцевую занавеску.

– Знаем мы этих куркулей, если что – за нагайки и ну бить рабочих… морда буржуйская… – бормотал раненый солдатик, пока Паня искала пробоину в его теле, потом жгут накручивала, как ее когда-то учил профессор Войно-Ясенецкий, мотала быстро-быстро бинт вокруг плеча, стараясь опередить ярко-алое пятно, проступающее через слои белой марли.

Всю свою юную силу собирала она и волокла на шинели тяжелое тело подбитого бойца – к санитарному автомобилю, который прятался во дворе жилого дома на Страстной площади. Там передавала его мужикам, сильным, немногословным, а они подхватывали и укладывали, как бревно, в грузовик на деревянный настил, закрыв шинелью, положив рядом его немое ружье.

Тут же подвезли еще одного – полный сапог крови, пуля попала в ногу, раздробив кость. В этом случае жгут выше колена, на бедренную артерию, кровь остановилась. Рану обмыть водой, обработать края йодом. Раненый большевик, усатый мужик лет сорока, пришел в себя, матюгнулся и попросил воды.

Так шесть дней и ночей – хаос, муки, кровопролитие, пустые черные окна, выбитые шрапнелью, залпы гаубиц, в воздухе повисли серая пыль и зола, как после извержения Везувия, вся земля устлана убитыми солдатами, то с одного, то с другого края Москвы приводят, приносят подстреленных.

А стоит на пару часов забыться в дурном сне, перед глазами с чаячьим криком носятся багровые птицы. Ветер воет, душу леденя. И какой-то невнятный голос рокочет в самое ухо: «…пожрется все творение и явится бесконечным и священным…»

Ты вздрагиваешь и просыпаешься от холода, ужаса и печали.

Шесть сумрачных дней грохотали выстрелы, ветер гонял по улицам мокрую листву. Мир менял очертания, горели книги, дарующие бессмертие, мародеры грабили винные погреба, пьяная орда гуляла под пулями, многие тут же и оставались лежать на мостовой.

В день седьмой перестрелка в городе стала утихать, пламя таяло, дымились, остывая, головни от пожара, красногвардейцы побеждали. Остатки юнкеров и казаков рассеялись по городу, сменив военную форму на обычную гражданскую одежду, чтобы засесть в подвалах, затеряться среди рыночного люда, покинуть Москву, где уже почти утвердилась большевистская власть.

Паню заметили, откомандировали в штаб Красной гвардии Бутырского района в медсанчасть на Верхней Масловке. Вскоре штаб переехал в Петровский парк на виллу «Черный лебедь».

Рождество семнадцатого года для Ботика обернулось, пожалуй, самым счастливым в его жизни. Именно в этот год сухого чертополоха, сломанный в нескольких местах, обугленный год он смиренно вернулся в дом родной, сыграл тихую свадьбу, обзавелся семьей.

Я горел такой страстью ненасытной, Ботик говорил, боюсь, я злоупотреблял своими супружескими обязанностями. Я был веселый розовощекий губошлеп, а моя Маруся – кроткий ангел, чистая душа. С тех пор как она вернулась с фронта, в ней не было той безрассудной пылкости, что прежде, это заставляло мое сердце кровоточить, но когда я сжимал ее в своих объятиях, мы с ней буквально гудели, слово под током провода.

Все было внове для меня, я тогда сделал страшное открытие: тело – совсем не то, что мы думаем, вот это тело с ногами, руками и головой – когда мы обнимались, – исчезало или настолько становилось огромным, что мы терялись в огненном пространстве, а в это время входило время иное, из жизни вечной. Тогда в каждом жесте, движении царило до того чудесное согласие, как будто мы изобрели другой способ жить: дышать и не задыхаться.

Маруся осветила, воскресила их осиротевший дом. Ларочка радовалась за своего непутевого циркача, горюя, что не дожил Филя до такого праздника.

В день перед Рождеством Лара срезала ветку вишни и сунула ее в горшок с землей, надеясь, что когда-нибудь она зацветет белыми ясными цветами, а в доме появятся дети.

Весь январь Ботик рыскал, прикидывая, куда бы устроиться по конному делу, но ему всюду отказали – лошадей в городе оставалось меньше половины, если считать с начала войны, конюхам лишние помощники были не нужны. Он даже вздумал податься в шорники, выделывать упряжь и другое кавалерийское снаряжение, уж кто, если не Ботик, до ремешка – до заклепочки знал, как устроена конская сбруя.

В ремесленной управе с низким беленым потолком под тусклой лампадой и портретами почивших в бозе русских царей, за столом, покрытым красным сукном, в окружении цеховых хоругвей, перед железной кассой и выборным ящиком с шарами сидело несколько человек – все как есть бородатые, одетые в засаленные черные сюртуки.

Мафусаилы въедливо расспрашивали и рассматривали кандидатов в кузнецы, горшечники, стекольщики, медники, жестянщики, сапожники, в часовщики, портные, кровельщики, даже в трубочисты, не говоря уже об «аристократах» ювелирах, изучая соискателя до мозга костей и кончиков ногтей.

Ботик не получил одобрения войти в славное братство витебских шорников, хотя красноречиво ответствовал, как чинил сбрую, кроил попоны и настраивал стремена в бытность свою цирковым наездником.

– Этта тебе не на кобылке скакать, этта работать надоть, сидеть на тузе и мездру скоблить, – важно подытожил серединный сюртук, поглаживая рыжую от табака бороду, давая понять Ботику, что его прошение не удовлетворено.

В городе тьма приезжих болталась туда-сюда: тысячи литовских евреев, изгнанных из своих домов, осели в Витебске и на окраинах. Многие отправлялись за океан, в Америку, надеясь на лучшую долю, другие искали работы, хотя бы временной. Среди тех и других были умелые кожевенники, еврейские шапочники, попутно они шили кожаные перчатки.

Но что делать красильщику там, где живут нагие отшельники?

Приходилось кочевать из одного города в другой, с ярмарки на ярмарку, по пригородным деревням, что совсем не улыбалось женатому Ботику. Он будет скитаться, а его Маруся – грустить, одинокая, месяцами у окошка?

Как-то на базарной площади увидел он двух парней, одетых в серые робы и грязные сапоги, в кепках-восьмиклинках с черными козырьками от машинного масла на одинаковых круглых головах. Они тщетно пытались объяснить Бране, что она должна, нет, просто обязана скинуть полцены за фунт подсолнухов, поскольку они – пролетарии, да не простые, а горбатятся на победу русского оружия. И указали в сторону заводика, откуда раздавались уханье, гром железа и паровые свистки.

55
{"b":"602867","o":1}