VI
Имелась одна незначительная прозаическая черта, которая в глазах иных могла повредить романтическому облику благородного Пьера Глендиннинга. Ему всегда был свойствен превосходный аппетит, который сильнее всего давал о себе знать за завтраком. Но когда мы узнаем про то, что руки Пьера хоть и были маленькими, а манжеты – белоснежными, но эти руки никак нельзя было назвать изнеженными, и про то, что лицо его покрывал легкий загар, и про то, что чаще всего вставал он с восходом солнца, и про то, что не мог уснуть, если не совершил днем своей обычной пешей прогулки в двенадцать миль или конной – все двадцать, или не повалил с топором в руках какой-то неохватной тсуги в своих лесах, или не побоксировал, или не поупражнялся в фехтовании, или не поработал веслом, занимаясь греблей, или не проделал какой-нибудь новый гимнастический трюк; когда мы узнаем об этих, привычных Пьеру занятиях спортом; когда мы увидим ту гору мышц и мускулов, какой было его тело, каждая мышца и мускул коего по три раза на дню заявляли о себе громким урчанием в животе, мы тотчас же признаем, что в его большом аппетите не только нет ничего вульгарного, но что такой аппетит воистину благодать божья и делает Пьеру честь, доказывает, что он мужчина и джентльмен, ибо истинно благородный джентльмен всегда силен и здоров, а сила и здоровье всегда славились своим обжорством.
Так, когда Пьер и его мать спустились к завтраку, Пьер добросовестно проследил за тем, чтоб для нее были созданы все удобства, какие только можно было измыслить, и дважды или трижды приказывал почтенному старому Дэйтсу, слуге, закрыть то на тот, то на этот манер оконные створки, чтобы ни один злонамеренный сквозняк не позволил себе неподобающих вольностей, касаясь шеи его матери, после чего он сам все осмотрел, но уже спокойно и незаметно, и затем приказал невозмутимому Дэйтсу повернуть под определенным углом, ближе к свету, картину недурного вкуса, жизнерадостную, писанную в добропорядочном фламандском стиле (коя крепилась к стене таким образом, что вполне годилась на подобные перемещения), и в довершение всего обратил несколько раз вдохновенный взор с того места, где он сидел, на заливные луга к голубым горам вдалеке. Пьер подал масонского рода, таинственный знак превосходному Дэйтсу, который, повинуясь с механической покорностью, перенес со старого резного сервировочного столика холодный пирог, очень пышный с виду, что, будучи аккуратно разрезан ножом, обнажил аппетитную начинку из нескольких нежнейших голубей, подстреленных лично Пьером.
– Сестрица Мэри, – сказал он, поддевая серебряными сервировочными щипцами лучшую порцию вкуснейшего голубиного мяса. – Сестрица Мэри, – повторил он, – стреляя этих голубей, я был очень осторожен, целясь таким образом, чтобы не попортить им грудку. Старался угодить вам – только и всего. Ну, сержант Дэйтс, помоги-ка мне наполнить тарелку твоей госпожи. Нет?.. Ничего, кроме маленьких французских булочек и глотка кофе… разве это завтрак для дочери вон того храброго генерала? – Он указал на портрет своего деда в золотых галунах на противоположной стене. – Ну что ж, плохи, стало быть, мои дела, раз я завтракаю за нас обоих. Дэйтс!
– Сэр.
– Придвинь ко мне то блюдо с тостами, Дэйтс, и это блюдо с языками, перенеси булочки ближе и откати столик подальше, добрый Дэйтс.
Большая часть всех яств перекочевала на стол к Пьеру, и тот начал работать вилкой, порой отвлекаясь от еды, чтобы отпустить какое-нибудь остроумное замечание.
– Сдается мне, этим утром ты оживлен не в меру, брат мой Пьер, – молвила его мать.
– Да, я в духе сегодня; по крайней мере, не могу сказать, что я чем-то удручен, сестрица Мэри… Дэйтс, мой славный малый, принеси три бутылки молока…
– Вы имели в виду, сэр, одну бутылку, – отозвался Дэйтс мрачно и невозмутимо.
Как только слуга покинул комнату, миссис Глендиннинг заговорила:
– Мой дорогой Пьер, как часто я умоляла тебя: не позволяй никогда жизнерадостности увлечь себя настолько, чтоб перейти известную грань приличия в общении со слугами. Взгляд Дэйтса только что был тебе почтительным укором. Ты не должен называть Дэйтса мой славный малый. Он действительно славный, очень славный малый, но нет никакой нужды сообщать ему об этом за моим столом. Совсем несложно проявлять исключительную доброту и благонравие, обращаясь к слугам, не допуская при этом ни малейшего намека на легчайшую тень мимолетной фамильярности.
– Что ж, сестра, вне сомнения, ты совершенно права; тогда я опущу слово славный и буду звать Дэйтса просто малый: «Малый, пойди сюда!» Как тебе это нравится?
– Вовсе нет, Пьер, но ты ведь Ромео, и поэтому на сегодня я прощаю тебе этот вздор.
– Ромео! О, нет! Я далек от того, чтобы быть Ромео… – вздохнул Пьер. – Я смеюсь, а он плакал, бедный Ромео! Увы, Ромео! О горе, Ромео! Он кончил весьма скверно, сестрица Мэри.
– Но это была его собственная вина.
– Бедный Ромео!
– Он ослушался своих родителей.
– Увы, Ромео!
– Он женился наперекор их мудрому выбору.
– Горе тебе, Ромео!
– Но ты, Пьер, ты возьмешь в жены, я надеюсь, не Капулетти, но одну из наших Монтекки, и потому горький жребий Ромео минует тебя. Ты будешь счастлив.
– О, несчастный Ромео!
– Не будь глупым, Пьер, брат; стало быть, ты намерен взять Люси в долгую прогулку по холмам этим утром? Она миленькая девушка, прелестней всех.
– Да, и это больше мое мнение, Мэри, сестра… Клянусь Небесами, матушка, в пяти графствах не найдется такой другой! Она… да… хотя признаюсь… Дэйтс!.. Он чертовски долго несет это молоко!..
– И пусть… Не будь тряпкой, Пьер!..
– Ха! Моя сестра немного сатирична этим утром. Понимаю…
– Никогда не болтай чепухи, Пьер, и никогда не пустословь. Никогда я не слышала от твоего отца ни того, ни другого, то же писали и о Сократе, а они оба были очень мудрыми людьми. Твой отец был сильно влюблен – я знаю это совершенно точно, – но я никогда не слышала, чтоб он напыщенно разглагольствовал об этом. Он всегда вел себя так, как подобает джентльмену, а джентльмен никогда не несет вздора. Тряпки и простаки болтают вздор, а джентльмены – никогда.
– Благодарю вас, сестра… Поставьте это сюда, Дэйтс; лошади готовы?
– Их уже водят по кругу, сэр.
– Боже, Пьер, – сказала его мать, выглядывая из окна, – неужели ты собрался ехать в Санта-Фе-Де-Боготу в этом огромном старом фаэтоне; почему ты выбрал эту Джаггернаутову колесницу?[23]
– Причуда, сестра, причуда, мне она нравится своей старомодностью и покойными, как диван, сиденьями, да и потому, наконец, что юная леди по имени Люси Тартан возлагает на нее большие надежды. Она дала обет выйти замуж в ней.
– Что ж, Пьер, все, что я могу сказать, – проверь, чтобы Кристофер положил кузнечный молот и гвозди и много веревок и шурупов в ящик. И лучше позволь ему сопровождать тебя в одной из фермерских повозок с запасными осями и несколькими досками.
– Без паники, сестра, без паники… Я буду возможно больше беречь старый фаэтон. Замысловатые древние гербы на дверцах всегда напоминают мне о том, кто первым в нем ездил.
– Я рада, что ты об этом помнишь, Пьер, брат мой.
– И о том, кто был тем следующим, что ездил в нем.
– Да будь ты благословен!.. Благослови тебя Бог, дорогой мой сын!.. Всегда о нем думай, и ты никогда не поступишь дурно; да еще всегда помни о своем дорогом превосходном отце, Пьер.
– Хорошо, тогда поцелуй меня, дорогая сестра, потому что я должен идти.
– Ну, а теперь ты меня целуй – вот моя щека, а это щечка Люси; правда, теперь, когда я смотрю на обе, ее мне кажется самой цветущей – сладчайшая роса ее освежала, сдается мне.
Пьер рассмеялся и выбежал из комнаты, поскольку старый Кристофер начал терять терпение. Его мать стала у окна, провожая сына взглядом.
– Благородный мальчик и послушный, – пробормотала она. – У него есть вся резвость юности, но малая толика ее обычной взбалмошности. И он не растет тщеславным, коснея в невежестве, среди недорослей. Хвала Небесам, я не отослала его в университет. Благородный мальчик и послушный. Милый, гордый, любящий, послушный, сильный мальчик. Молю Бога, чтоб он никогда не переменился ко мне. Будущая женушка не заставит его отдалиться от меня, ведь и сама она столь послушна – красивая, почтительная и весьма послушная. Очень редко доводилось мне видеть, чтоб особы с такими голубыми глазками, как у нее, не были послушны и не ходили по пятам за смелыми черными глазами, как две кроткие овечки с голубыми ленточками, что следуют за своим воинственным вожаком. Как рада я, что Пьер полюбил именно ее, а не какую-то темноглазую гордячку, с которой я никогда не смогла бы жить в мире, разве бы допустила я когда-нибудь, чтоб она, по своему статусу молодой жены, смела главенствовать надо мной, старшей и вдовой, и вытеснила меня из сердца моего дорогого мальчика – милого, гордого, любящего, послушного, сильного мальчика!.. Моего великодушного, чудесного, благородного мальчика, который повинуется мне с такой любовью! Взгляните на его волосы! Он и впрямь живой пример прекрасных слов своего отца, что жеребенка благороднейших кровей узнают по трем статьям: густой гриве, выпуклой груди и доброму послушанию – это подойдет и для прелестной женщины, и для благородного юноши. Что ж, до свиданья, Пьер, и доброго утра тебе!