Мой друг Линн строго выдержал бы местный колорит, если бы не ужасный котелок, который он гордо напялил на себя взамен национального головного убора. Котелок этот для Линна – признак утонченнейшей цивилизации. Есть еще одна уступка, которую индеец делает нашему Старому Свету. Он заражен отвратительной привычкой жевать резинку. Сильно пожевав ее и заложив шарик за левую щеку, точно жевательный табак, Линн приветствует меня по койокукскому обычаю, справляется о моем здоровье и сообщает, что в самом центре Доусона, возле моста через реку Клондайк, там, где кончается Фронт-стрит, найден труп человека.
– Принимая во внимание резкий скачок термометра вниз, в этом нет ничего удивительного. Наверное, какой-нибудь пьяница, который, возвращаясь из кабака или притона, свалился и замерз.
Линн отрицательно качает головой в знак скептического отношения к высказанному мною предположению. Он усердно жует свою резинку, а затем гортанным английским говором добавляет:
– Нет-нет, убитый – сержант Канадской конной полиции. Он погиб не от мороза, а от раны в шею…
И Линн выводит заключение:
– Это подняло в городе порядочную шумиху.
Потом, заняв у меня две горсточки чаю, индеец выходит, волоча по снегу свои мокасины с болтающимися шнурками.
Сержант Конной полиции! Вот так номер, черт возьми! Не то что набившие оскомину ежедневные драки рудокопов.
Несмотря на то что город позабыл, как какой-то кошмар, далекие времена легендарных драк, когда с рассветом на улицах находили по нескольку шалопаев, более или менее продырявленных пулями, все же иногда случается, что и теперь еще темный элемент города сводит свои счеты при помощи браунинга. Но сержант Конной полиции! Я свистнул, что заставило мою собаку насторожить уши.
– Темпест, мой друг, как ты полагаешь, не пойти ли нам за новостями? Ведь не каждый же день можно наблюдать убитого – да как ловко! – сержанта Конной полиции. К тому же это внесет некоторое разнообразие в монотонность нынешнего дня, который твердо решил, по-видимому, никогда не кончаться. Кроме того, представляется единственный случай показать наш новый меховой воротник.
Я плотно надвигаю на лоб котиковую шапку и надеваю куртку с меховым воротником. Темпест лает от радости, и вскоре, как два школьника, мы уже мчимся по снегу. По дороге попадается крутой спуск, и мы скатываемся по нему кубарем.
– Ну, брат, тихо! Будем солидны.
Я отряхиваю снег отворотом рукава и вхожу в город с Темпестом, который следует по моим пятам.
Перед бараками – так называются в Доусоне казармы Конной полиции – стоит толпа, которая жестикулирует, спорит и высказывает разные предположения. В качестве знатоков юконцы делают оценку «чистой работе», отправившей сержанта на тот свет.
Один из товарищей предлагает мне войти вместе с ним, так как он знает человека, который может нам все рассказать.
Мы проникаем без особых затруднений во двор бараков, где заключенные, одетые в традиционные черно-желтые костюмы, прочищают дорожки в обледенелом снегу.
Мы нашли интересовавшего нас субъекта в его комнате, занятого снаряжением своих лыж. И в самом деле, человек десять готовились в путь за город на поиски убийцы, пока следствие ведется в городе.
Подробности? Он знает их не больше, чем мы сами. Сержант был найден сегодня утром совершенно замерзшим в том самом месте, о котором упоминал Линн.
Взяв лыжи под руку, стражник предлагает нам пойти посмотреть на убитого.
В низком помещении на походной кровати лежит сержант. Караул из нескольких товарищей покуривает папиросы.
Голова покойника слегка наклонена влево, и под самым ухом виднеется рана, трехгранная, длиной не более одного сантиметра, но из которой все-таки вылетела жизнь. Что и говорить, работа – чистая.
– Это единственная улика, какую мы имеем, – разъясняет другой сержант, – но этого достаточно, чтобы обнаружить виновного.
– Бедный Гарри Марлоу! – говорит провожающий нас полисмен.
– Гарри Марлоу! Гарри Марлоу! Знакомое имя! Где же я его слышал?
Ах да, припоминаю… месяца четыре тому назад. Заботы об устройстве моего жилища заставили меня забыть об этой встрече.
В моих ушах раздается ясный голос, говоривший мне:
– Я жена Гарри Марлоу, сержанта Канадской конной полиции.
Джесси Марлоу, которая заняла мое воображение всего лишь на несколько часов и которой я с тех пор не встречал…
И, повторяя про себя только что слышанную фразу, я, в свою очередь, говорю, несколько видоизменяя ее:
– Бедная Джесси Марлоу!
Войдя в помещение казарм, я сперва увидел только лежавший труп и дежуривших у него товарищей.
Теперь мой взор направлен в глубину помещения, где я замечаю женщину, прислонившуюся спиной к деревянной перегородке, со сложенными на груди руками. Вид у нее враждебный и угрюмый.
– Джесси Марлоу, – шепчет мне мой товарищ.
Клянусь богом, я сразу же узнал ее. Достаточно один раз увидеть Джесси Марлоу, чтобы больше никогда не забыть ее. Глаза ее уставились в одну точку, зубы стиснуты… Безграничное горе убило ее. Ниобея при ниспосланном ей роком испытании вряд ли была прекраснее ее…
Бедная Джесси Марлоу! Я искренне жалею ее, мне так хотелось бы подойти к ней и произнести не обычные слова соболезнования, а нежные, задушевные слова, или, еще лучше, ничего ей не говорить, а просто взять ее за руку и плакать, долго плакать вместе с ней. Но я не решаюсь. Люди, окружающие нас, стесняют меня. К тому же и вид у Джесси далеко не ободряющий. Притаившись, как дикий зверь, она стоит в своем углу, безучастная ко всему, что вне ее горя.
О чем она думает? Какие картины проносятся перед ней? Какие воспоминания? Потерянное счастье? Быть может, разрушенный очаг? Прошлое или будущее?
Прошлое? Бесконечные скитания верхом на лошади по безграничным равнинам, уединение, сладкое уединение вдвоем в течение долгих полярных ночей? Избегнутые вдвоем опасности? Первое пожатие руки?
Будущее? Неуверенность, насущные заботы, возвращение домой, где все твердит об отсутствии любимого существа, – его стул, его стакан, его нож, его ружье на стене, отныне ненужное?
О чем мечтает она? Смотрят ли ее глаза, ничего не видя, или они прикованы к далекой точке, к несбыточной мечте?
Почему мою голову осенила нелепая мысль, что расширенные зрачки ее, точно загипнотизированные, видят в комнате только трехгранную маленькую рану на шее того, кто был ее мужем?
– Темпест, старый товарищ, что ты крутишься, как собака богача в общественном саду? Сиди спокойно, черт побери! Используй лучше свой отдых, отдохни.
Мой призыв к благоразумию, как, впрочем, и все призывы к благоразумию, напрасен.
Темпест поднимается, уходит, приходит и направляется к своим товарищам, которые грызут своими крепкими челюстями брошенные им куски мороженой тюленины. Странное явление – Темпест, мой лидер[6], не пытается отнять у них добычу… Он вертится, волнуется, приподнимает морду, точно вдыхая воздух, настораживает попеременно то левое ухо, то правое, а то и оба вместе, затем возвращается ко мне и, сев на задние лапы, воет, открыв пасть.
Я вытираю куском хлеба мою алюминиевую тарелку.
– Вот, возьми, – говорю я ему, протягивая руку.
Темпест отворачивает голову – он отказывается от моего угощения и снова воет. Вдруг он бросается к своим товарищам, кончающим еду, и кусает их за лапы. В страхе животные разбегаются. Он призывает их голосом, четким, как команда. Послушные собаки сразу сбегаются. Он становится головным, и мой батальон пускается в путь. Короткий лай, и вся команда останавливается перед нагруженными санями, оставленными мною час тому назад в сосновой рощице, состоящей из жалких низкорослых деревьев, затерянных в полярной пустыне.
Темпест покидает послушных собак и приближается ко мне. На этот раз он не лает. Он смотрит на меня. Я читаю в его глазах, как в книге, а глаза его мне говорят: «Ну, чего же ты ждешь? Разве ты не видишь, что мы готовы? Пора в путь, торопись!..»